Современная культура и Православие — страница 21 из 33

[101] .

Кажется, ничего из этих высказываний Бердяева (да и вообще из "Вех") не было включено в интеллигентский "катехизис". Зато в него вошло все, что было у Н. Бердяева нецерковным, все, что можно было приспособить у него к "домашнему обиходу" и, наконец, все, в чем он сам так и не вырвался из круга тех интеллигентских представлений эпохи религиозного ренессанса, которые он сам столь красноречиво разоблачал и обличал.

В. Розанов: порок или добродетель?

Та "обыденщина", против которой восставал Бердяев, тот "лавочник", который, как он считает, дальше от гибели в представлении Церкви, чем "поэт" и "философ", странным образом дополняются в интеллигентском сознании утверждением В. Розанова: "Порок живописен, а добродетель так тускла". "Смотрите, - пишет он, - злодеяния льются, как свободная песнь, а добродетельная жизнь тянется, как панихида... Как хорош "Ад" Данте и как кисло его "Чистилище"... Человек искренен в пороке и неискрен в добродетели" [102].

Удивительно, с какой легкостью это приобрело в сознании определенного круга интеллигенции контуры намеренной художественной установки: "добродетель" стала достоянием "лавочников", а "живописный порок" - творческой чертой философов и художников.

Однако если можно согласиться с утверждением мыслителя об искренности человека, впадающего в порок (что говорит лишь о сомнительности человеческой искренности как таковой), то как быть с "неискренней добродетелью", являющей собой противоречие в определении?

Да и какую, собственно, "тусклую" добродетель имел в виду Розанов? Так ли уж тускла и пресна добродетель великих праотцев - Авраама, Исаака, Иакова? Или Иосифа Прекрасного? Или Моисея? Или праведного Иова? Царя Давида? Или, наконец, Самого Господа и Его Матери? Или апостола Петра? Апостола Иоанна? Апостола Павла? Христианских мучеников, исповедников, страстотерпцев? Святителей, юродивых, преподобных и просто праведников? Да разве не живописны и не художественны добродетельные Петруша Гринев, князь Мышкин, Алеша Карамазов, лесковский протопоп Туберозов?.. Или - добродетель "побеждающего", о котором в Откровении Дух говорит Церквам: побеждающему дам вкушать от древа жизни, которое посреди рая Божия... побеждающий не потерпит вреда от второй смерти... побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает (Откр. 2, 7, 11, 17)?

Явно здесь какая-то досадная подмена, аберрация: очевидно, Розанов имел в виду нечто иное, некую иную "добродетель", некое, быть может, ходячее морализаторство, показное, фальшивое благочестие, по сути - фарисейство, то есть не лик, а личину, лживую скорлупу, безжизненную маску.

Однако это розановское mot может быть понято и совсем иначе: художнику в силу его собственного духовного несовершенства куда труднее изобразить причастную Истине добродетель, чем порок, который тайно и явно оплетает падшее человеческое существо: О, злое мое произволение, егоже и скоти безсловеснии не творят!.. Да како уже возмогу отпущения просити горьким и злым моим и лукавым деянием, в няже впадаю по вся дни и нощи и на всяк час? (Молитва по прочтении канона Ангелу Хранителю). Пределом же неописуемости является Сам Бог. Все дерзновенные попытки Его описания, предпринятые в современных романах, закономерно оканчиваются творческим провалом, манифестацией пошлости горделивого человеческого существа...

Впрочем, Розанову принадлежит и другой афоризм, заимстованный им у Мережковского: "Пошл`о то, что п`ошло" [103] .

...В. Розанов, как и В. Соловьев, умер по-христиански. Священник Павел Флоренский, который был с ним рядом в дни его прощания с миром, свидетельствует, что он покаялся во многих своих антицерковных сочинениях и причастился. Во время болезни, которая предваряла кончину мыслителя, у него было навязчивое бредовое состояние: ему повсюду мерещилась какая-то гнилая сырость. Ему казался сырым воздух, одежда, постель, в которой он лежал, - он мучился, пытаясь отыскать хоть какое-то "сухое местечко".

Поскольку бред своеобразно выражает болезненные внутренние состояния, можно высказать догадку, что такого "сухого места" он не мог отыскать прежде всего во всем, что он когда-либо сочинил: все это было насквозь пропитано его чувственным отношением к миру, опознаваемым как некая "метафизическая влажность", в отличие от аскетичной сухости Духа, Которого он искал и обрел в свои последние дни.

М. Булгаков: Бог или диавол?

О том, что "порок живописен", современное искусство вспоминает куда чаще, чем о какой-либо добродетели. Особое влияние в этом плане оказал на советскую ментальность М. Булгаков с его "Мастером и Маргаритой". Пышный бал у Сатаны, творящего в мире дела справедливости, карающего совдеповских продажных чиновников и стукачей, поразил воображение советского интеллигента. Хотя и написанный не без авторской любви, Иешуа Га-Ноцри, что-то невнятно бормочущий себе под нос про то, что ученики все переврали, произвел куда меньшее впечатление, каждый раз вызывая своим появлением на страницах нечто вроде досады: гораздо интереснее следить за безнаказанными и остроумными хулиганствами "мессира" и его свиты. При этом сам "мессир" выступал благодетелем обиженных, заступником оскорбленных, покровителем влюбленных и самой любви. Статус его в профанном сознании несомненно повышается еще и благодаря тому, что он вполне "на дружеской ноге" мог беседовать и с тем, кого М. Булгаков выдает нам за Сына Божьего.

Итак, все при мессире: он побеждает время и пространство, он имеет секрет вечной молодости, обладает экстрасенсорными талантами, он эрудирован, остроумен, щедр... Если бы люди вокруг него были бы получше, не исключено, что он мог бы быть филантропом. И - главное - он покровитель творчества. Это ведь у него, в его царстве "рукописи не горят". Для обезбоженного интеллигентского сознания просто нет никаких причин, почему бы, собственно, такому симпатяге не отдать на попечение свою душу.

Удивительно, что "прогрессивная" интеллигенция приняла "Мастера и Маргариту" как откровение - на веру. И сейчас, когда Евангелие не является чем-то недоступным, можно столкнуться с тем, что Евангельские события цитируются по булгаковскому роману как первоисточнику. А уж мысль о том, что "ученики все переврали", стала общим местом интеллигентского катехизиса. Подлинность образа булгаковского сатаны не вызывает сомнений. И, к сожалению, "Повесть об Антихристе" В. Соловьева так и не послужила предостережением, несмотря на несомненное сходство его "спиритуалиста и филантропа" с Воландом.

На этом, пожалуй, можно закончить беглый обзор тех идей, которые легли в основу мифологии, пронизывающей представления о творчестве как советской (антисоветской), так и постсоветской интеллигенции. Необходимо при этом подчеркнуть, что именно эти мифологемы подменяют в интеллигентском сознании православное отношение к творчеству: они воспринимаются как подлинно христианские, непререкаемые и самодостаточные.

Возникновение, а также широкое их распространение еще раз свидетельствует о глубинном непонимании либеральной интеллигенцией Церкви, если не о разрыве с ней. Последствия этого с очевидностью сказываются в современной культуре, усвоившей все мифы русского религиозного ренессанса о творчестве и творце.

Доминантой всех этих мифологизированных утверждений является твердая уверенность пост-советского нецерковного интеллигента в том, что спасения можно достичь путями, альтернативными Церкви. Однако, как сказал святитель Григорий Палама, "знание, добываемое внешней ученостью, не только неподобно, но и противоположно истинному и духовному" (Триады I. I, 10) [104] .

Интеллигенция и Церковь

В связи с этим примечателен принцип отбора идей, вызревших в лоне Серебряного века и вошедших в обиход интеллигенции - не только религиозной, но и упорствующей в своем "догматическом", по определению С. Булгакова, атеизме.

Как уже было отмечено, в интеллигентское самосознание не были впущены идеи "Вех" со всеми их откровениями о характере русской интеллигенции. Зато вошли антицерковные по сути рассуждения Бердяева о творчестве, о "рабьей ортодоксии"("Рабье ученье о смирении... требует покорности даже злу") и о свободе как бунте против мира: "В бунтарстве есть страсть к свободе" [105] .

В него не вошли образы "антихристова добра" и "антихристова разума" (выражение Г. Федотова) из "Повести об Антихристе" В. Соловьева, зато укоренились его же гуманистические идеи об оправдании разумом веры, а также его теократические построения, приобретшие в интеллигентском сознании транскрипцию поверхностного экуменизма.

В него не вошли ни утверждения Розанова, что "вне Церкви нет Христа" [106] , ни его убийственные по своей точности антилиберальные инвективы, зато укоренились его темные антихристианские видения: "Во Христе мир прогорк".

В него не вошли апологетические по отношению к Церкви идеи протоиерея С. Булгакова, зато с готовностью были приняты антиправославные и прокатолические высказывания из его ранней и литературно беспомощной работы "У стен Херсонеса", от которой он впоследствии отказался в книгах "Петр и Иоанн" и "Автобиографические заметки", и т.д.

Очевидно, что в основе принципа либеральной цензуры такого рода лежит неприятие ею всего, что так или иначе напоминает ей о Православной Церкви. И напротив, все, что прямо или косвенно ставит под сомнение обитающий в Церкви дух Истины и сулит альтернативные пути жизни, немедленно усваивается как нечто незыблемое и непреложное.

"Вся трагедия греховного состояния человека, исход из которой в предвечном плане Божием могла дать только Голгофа, - писал С. Булгаков об этом духовном изъяне, - все это остается вне поля сознания интеллигенции, находящейся как бы в религиозном детстве,