Современная нидерландская новелла — страница 22 из 80

Дети освободили ему местечко, потому что у него был такой больной вид и он никак не мог отдышаться. За это ему пришлось рассказывать им сказки. Но его сказки были такие грустные и так огорчали детей, что родители уводили их от него и прижимали к себе.

А поезд, покачиваясь на ходу, шел все дальше среди осушенных лугов и выгонов. Быстро надвигалась гроза. Ветер тонким гнусавым голосом сифилитички завывал в полуприкрытых шторками окнах. Вода в канавах стала похожа на серый бархат, который гладят против ворса.

Через полчаса поезд остановился на побережье. Здесь не было дождя, и сквозь облака то и дело пробивалось солнце. По длинной деревянной лестнице студент спустился к морю и не спеша побрел вдоль берега. Мокрая ракушка своим блеском привлекло его внимание. Он поднял ее и с ракушкой в руке простоял целый час, вперив взгляд в пространство. За это время ракушка высохла, и, как он ни тер ее рукавом, она больше не заблестела.

Ян Волкерс

ЧЕРНЫЙ СОЧЕЛЬНИК

Перевод В. Молчанова

Никогда еще у голода не было таких звучных имен: Красный Император, Персиковый Цвет, Роза Копланд, Епископ. Я почувствовал знакомый запах еще прежде, чем увидел их в передней, в серых мешках, на которых большими синими буквами были написаны названия сортов. Я стоял на пороге и вдыхал этот удивительный запах, вызвавший в моей памяти картину давних каникул, тех, что были еще до войны. Я словно опять сидел на солнце между корзинами с луковицами тюльпанов, счищал с них твердую, чуть шершавую кожицу и, прежде чем бросить очередную луковицу в корзину, на мгновение задерживал ее в руке и смотрел на блестящую коричневую поверхность, сквозь которую проглядывала сочная мякоть цвета слоновой кости. Я так загорел, работая на воздухе, что один рабочий сказал: «Если ты умрешь, тебя похоронят на негритянском кладбище».

Как только двери за мной захлопнулись, в другом конце коридора из кухни появился отец.

Настороженное выражение его лица сменилось мягкой отсутствующей улыбкой, и, покачивая головой, он сказал:

— А, блудный сын.

Но он не обнял меня по-отечески, словно на него свинцом давили два тысячелетия христианства, не дававшие шевельнуть пальцем. Он стоял, освещенный теплым светом, лившимся из кухни в коридор и доходившим до меня вместе с запахами вареной капусты и резинового шланга газовой горелки.

Потом он взял один из мешков, развязал его и показал мне несколько луковиц.

— Вот до чего дошли люди, — сказал он. — Должны питаться растениями, которые вовсе не предназначены для еды.

Он пожал плечами, снова спрятал луковицы в мешок и понес его на кухню.

— Это на вечер, — сказал он. — Да, жизнь у нас теперь не райская.

Я заметил, как по его лицу скользнула слабая улыбка, едва не разгладившая сетку морщин, и, когда мы входили в комнату, мне захотелось обнять его. Мать сидела за столом, разложив перед собой продуктовые карточки, вырезала из них пронумерованные квадратики и прикрепляла их скрепкой к книжке бакалейщика. Она взглянула на меня, и я увидел, что лицо ее опухло и покраснело, как будто она долго шла под потоками проливного дождя.

— Пришел, — сказала она, задержав на мне взгляд дольше обычного. Потом склонила голову и снова принялась вырезать.

Я подошел к ней и поцеловал в щеку. Она еще ниже склонилась над своими карточками, подавив желание отложить ножницы и вытереть влажное пятно на щеке. Я погладил ее по спине и сказал:

— Вот так, мамочка.

— Одного сына мы потеряли, зато другой вернулся, — сказал отец.

— Хоть на рождество будешь дома, — добавила мать. Вздохнув, отложила продуктовые карточки и спрятала их в конверт. — По ним теперь, кроме гороха, ничего не получишь.

— Такого черного сочельника в моей жизни еще не бывало, — сказал отец. — Без рождественской елки, без свечей. Только и есть что луковицы тюльпанов, свекла да горох. Так и помереть недолго. Я пробовал достать какую-нибудь птицу, но ничего не вышло. — Он взглянул на меня почти с радостью. — Теперь вся семья опять в сборе.

И тут его пронзило воспоминание о смерти моего брата. Он долго с горечью смотрел в сад, нервно барабаня пальцами по столу. Потом со вздохом взглянул на отвернувшуюся мать.

Ощущая неловкость, я побрел на кухню, бросил пальто на стул и вышел подышать воздухом.

Крыльцо было скользким. Кусты в саду казались увешанными кружевами из сундуков моей бабушки. В редеющем тумане белели покрытые инеем ветви яблонь. На газоне отчетливо проступала каждая травинка. От сада веяло удивительной чистотой и первозданностью. Деревья и кусты словно были нарисованы хрупким мелком на школьной доске.

Я подошел к козлам, на которых лежало толстое бревно. Мне показалось, что это та самая ольха, по которой я в детстве взбирался на крышу сарая. Взглянул на сарай. Ольхи не было. И сарай изменился, у него не было ничего общего с тем старым сараем. Я взялся за пилу, торчавшую в середине бревна, и стал пилить сырое дерево дальше. На землю посыпались оранжевые опилки.

Я распиливаю на куски свои воспоминания, думал я. Уничтожаю прошлое. Пусть лучше ничего не останется, оно никому не нужно.

Я оглянулся на дом. Отец смотрел на меня в окошко веранды. Губы его шевелились. Он разговаривал с матерью. Я подумал, что он говорит обо мне, но быть может, и ошибся. Он как будто улыбался мне, однако и это могло быть иллюзией, вызванной слегка запотевшим оконным стеклом. Я помахал отцу рукой. Он несколько раз кивнул в ответ. Потом отошел от окна.

Отпилив от бревна кусок-другой, я взял большой топор, размахнулся и вогнал его глубоко в дерево. Затем поднял топор над головой и со всей силы хватил по колоде. Чурбан развалился, только щепки брызнули. Одна ударила меня по голени. Резкая боль обожгла все тело, и это ощущение напомнило детство, когда мне становилось жарко оттого, что день рождения или какой-нибудь другой праздник кончался для меня без наказаний. Целуя перед сном родителей, я говорил тогда: «Какой чудесный день!» Выйдя из комнаты, я останавливался, и, если слышал, что кто-то из родных называл меня благодарным ребенком, жар переполнял мою грудь, разливаясь по всему телу, и я стремительно взбегал наверх. А у себя в комнате прыгал и дурачился до изнеможения, пока не падал на постель и не засыпал одетым прямо на одеяле.

Вспомнив удивительные детские годы и себя, такого странного мальчишку, я невольно рассмеялся. Опершись на топорище, я поднял глаза. Туман рассеялся. Сквозь заиндевелые ветви яблонь просвечивало голубое небо — точно смотришь в калейдоскоп: повернешь его слегка, и рисунок изменится, ветви переплетутся.

В тот вечер, после ужина, состоявшего из цветочных луковиц и капусты, отец читал вслух притчу о блудном сыне, не сознавая, что лишь подчеркивает ту холодность, с какой встретил меня днем:

— «И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился: и, побежав, пал ему на шею и целовал его».

Не дочитав до конца, он захлопнул Библию. Посмотрел на меня, потом окинул взглядом моих братьев и сестер и по памяти процитировал последние строки:

— «…что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся».


Я уже не мог привыкнуть к дому — сказывалось слишком долгое отсутствие. Бесцельно слонялся по комнатам, поднимался в свою холодную мансарду, потом брел вниз. В сарае на керосинке испек цветочную луковицу. Осторожно отрезал маленький, прокопченный до черноты кусочек. Жутко противно. Цветочные луковицы можно есть только вареными. Бросил печеную луковицу в сад — как знать, может быть, весной из нее вырастет черный тюльпан. Изредка я колол дрова или же часами стоял в гостиной за серыми потрепанными тюлевыми гардинами и глядел на улицу. Между камнями пробивалась бурая трава. Редкие прохожие тащили джутовые мешки, в которых, судя по очертаниям, лежала свекла. Я с трудом узнавал соседей — так они были истощены. Словно меня не было десять лет и за это время улица и ее обитатели состарились и поблекли. В отчаянии я смотрел вокруг и не уходил, я знал, что должен остаться здесь. У меня не было никакой надежды вырваться отсюда. Передо мной, на противоположной стороне улицы, виднелись закрытые витрины магазинов. Позади — бледные, исхудавшие лица братьев и сестер. Теперь я был самым старшим и чувствовал, что на мне лежит большая ответственность, что я должен что-то предпринять. Но что? Закрыв глаза, я думал. И представлял себе всевозможные преступления, которые мог бы совершить, чтобы достать еды для нашей семьи. Вдруг вспомнился гундосый крик индюка, я слышал его по дороге домой, проходя мимо большого поместья. Я тайком достал из шкафа отцовский призматический бинокль — одну из немногих вещей, которые еще не обменяли на еду, — и пошел наверх.

Поднимаясь по лестнице, я думал о том, что из всей домашней живности только индюки — существа злобные и мрачные, да к тому же они всегда пребывают в каком-то похоронном настроении. Даже перьев у них нет — разгуливают они, обросшие чем-то вроде клочков жженой бумаги, тряся своим отвратительным жабо, напоминающим о несчастье и болезнях, раке и геморрое одновременно.

Я открыл в комнате окно. От холода перехватило дыхание. Поверх крыш я смотрел в сторону того поместья, но перед глазами сплошной серой завесой стояли заросли ивняка, в которых даже с помощью бинокля невозможно было различить отдельных деревьев. Закрыв окно, я увидел, что линзы бинокля запотели. Протер их изнанкой свитера, но разглядеть поместье больше не пробовал. Потом достал из чулана старую подушку, привязал к одному из ее углов длинную веревку, другой конец которой перекинул через балку под потолком. Подтянул подушку вверх и наступил на веревку ногой. Затем вынул из кармана перочинный нож и раскрыл его. Пригнувшись, словно хищный зверь, я угрожающе занес нож. Отпустил веревку, и не успела подушка упасть, как я бросился на нее и всадил нож по самую рукоятку. Это упражнение я повторил несколько раз, после чего из дыр во все стороны полезли перья.