Они в замешательстве слушают ее.
— Вы их видите?
Они отвечают «да». Их бьет дрожь, но они отвечают «да». Скьялг очень внимателен, напряжен и печален.
— Я вижу каждую клеточку, — продолжает она.
— Мама…
Он зовет тихо. Она не слышит его, ее мысли заняты другим:
— Я слышу каждый листок. И каждый листок вижу по отдельности. Они все шелестят по-разному. Вы слышите?
— Да, — отвечают они послушно.
— Я вижу каждый стебелек. А если я повернусь, мне видны тонкие трубочки, по которым течет сок. Они полны сока. Вы видите?
— Да.
— Это хорошо, что и вы видите. А я сегодня все вижу особенно отчетливо. Вот теперь мне кажется, что я у господа бога. Вам так не кажется?
Они не отвечают. Она взмахивает рукой.
— Что это? Почему вокруг меня земля и я ничего не вижу? Странно, как только я сказала «земля», я вспомнила Бендика. Вот по жилам стеблей и листьев поднимается сок. Теперь я его снова вижу. И я поднимаюсь вместе с ним. Он питает жизнь…
Скьялг держит руки на спинке кресла. Но он еще не стронул его с места. И у него сердце разрывается оттого, что он вынужден это сделать. В вершине дерева шумит ветер. Громко и многозначительно.
— Слышите? — спрашивает она. — Разве вы не слышите, что это как большой водопад? Вы слышали когда-нибудь такой ветер? Тише, не шумите.
— Мы не шумим.
— Вот оно какое, мое дерево. Вот как оно шумит, когда я здесь.
Она видит только дерево. Ветер колышет крону. Густая, темно-зеленая, она тысячекратно повторяет его движения. Листья переворачиваются. Обращаются к ветру более светлой изнанкой. И вся крона светлеет. Со стороны ветра она кажется серо-зеленой.
— Видите? — вскрикивает она. — Видите?
— Что? Где?
— Да вот же, тут под деревом несется могучий поток! Здесь скоро забьет источник, земля даст трещину. Вот здесь! Что вы хотите?
— Тебе пора домой.
Это звучит, как удар топора.
Это конец.
— Давай, — твердо говорит Сигурд Скьялгу, и Скьялг толкает кресло. Сигурд идет рядом. Там, впереди, зияет распахнутая дверь, оттуда нет возврата. Это черный бездонный провал в обычной деревянной стене дома.
Она приходит в себя и со страхом смотрит на этот провал.
— Я не хочу туда!
Скьялг и Сигурд везут кресло. Она сопротивляется изо всех сил. Но силы ее на исходе, дверь приближается. Под колесами кресла шуршит гравий.
— Да что же вы за люди? — кричит она.
Они не отвечают. Их бьет дрожь.
Она машет руками, словно хочет их оттолкнуть. Смешная попытка, они должны отвезти ее.
Крик ее вздымается, как волна:
— Пустите! Я не хочу!
Они уже давно не отвечают ей. И только быстро толкают кресло.
— Да кто же вы? Господи, помоги мне!
Они только быстро толкают кресло.
А позади возмущенно шумит ее дерево. Трепещет, переворачивается каждый листочек. Темнеет. Здесь, внизу, в теплой душной земле, несется могучий поток. А там, впереди, прямо в стене, зияет узкая дверь.
— Я не хочу! Разве вы не видите, куда ведет эта дверь…
Но их не трогают ее мольбы. И кресло въезжает в дверь.
БЬЁРГ ВИК
ЛивПеревод Т. Величко
Она вдруг видит: опять он надел свою грязную зеленую рубаху, собрался выйти машину заправить да курева купить, и у нее будто что лопнуло внутри — она останавливается на полпути между ванной и кухней и надсадно выпаливает:
— Так и будешь ходить в этой рубахе?
После его ухода, после резких выкриков воцаряется мертвая тишина, дети шмыгают мимо молча, испуганно пряча глаза. Она роется в шкафу — что бы такое им дать, — находит пачку печенья и идет в ванную достирывать белье. Распрямляет спину, рукой откидывает волосы со лба, в запотевшем зеркале проглядывает ее лицо, резкое, ожесточенное, глаза томные и потухшие, точно каменья.
Будильник звонит, стрелки показывают без четверти шесть. Она протягивает руку.
Руки.
Проносится в голове одновременно с движением: руки — вот что им нужно, руки и больше ничего.
Она тащится в ванную, шаг, еще шаг — это как по подвесной лестнице карабкаться, вниз не глядеть, а то закружится голова, вперед и назад не глядеть, а то не устоишь на ногах. Потом, пока Свен в ванной, она одевается, проверяет одежду у ребят, ставит им будильник, застилает свою кровать, пьет кофе, готовит для всех бутерброды с собой, пишет записку: чтобы мальчики вымыли лестницу или вытрясли половики, сняли с веревки белье, если дождь пойдет, про молоко и хлеб, про картошку, не забудьте почистить ботинки, запереть велосипеды.
В двадцать минут седьмого они уже едут между домами своего квартала, она полудремлет, зябко съежившись на переднем сиденье. Ощущения бодрости и свежести, как в первые годы, нет и в помине; чистый прохладный воздух, разносчики газет, первые автобусы с рабочими — ничего этого она больше не замечает. Тупо, безучастно смотрит на деревья вдоль дороги, листва молодая, светлая, в садиках тюльпаны, трава уже подстрижена. Небо в легкой утренней дымке, скоро прояснится, день проснулся и охорашивается — для кого-то, только не для них со Свеном. Руки его тяжело лежат на баранке, руки, вот что им требуется. Она опускает стекло, ощущает кожей дуновение воздуха, глубоко переводит дыхание: Лив Нильсен, тебе тридцать два года, все у тебя нормально, все хорошо.
Они ставят машину в узком переулке за заводом, медленно текущий к раздевальням поток всасывает и разъединяет их, ворота у них за спиной захлопываются — ничего особенного, конечно, просто противно сознавать, что тебя, как зверя, заперли в клетке. От этого делаешься еще слабее, еще безвольней.
Она облачается в спецовку, переодевает туфли, запирает свой шкаф; звонкий девичий смех, сутолока тел, мимоходом брошенная фраза, улыбка, кивок — ей долгое время казалось, они словно всячески стараются поддержать и утешить друг друга. Все расходятся по рабочим местам в огромном зале формовочного цеха, вытяжные вентиляторы уже включены. Утренний свет застревает в пыльных окнах, на потолке горят осветительные трубки, не все ли равно, какая погода, сквозь грязные стекла не разберешь. Все как всегда: цементный пол, немытые стены, станки и столы, вагонетки, сушилки.
Стержни вращаются, руки работают, она свое дело знает. Будешь знать, когда изо дня в день обрабатываешь тысячи десертных тарелочек. Перед ней четыре стержня, их гудение смешивается с гудением других стержней, с шумом станков и тарелочных автоматов, с зычным шипением вентиляторов, разговаривать трудно. Она зачищает тарелочки, одну за другой, жестяным скребком и губкой, две с половиной тысячи надо сделать к концу рабочего дня. Время от времени она выкидывает тарелочку в брак, время от времени переносит тяжесть тела с одной ноги на другую, время от времени распрямляет спину, пытаясь расслабить задеревенелые плечи.
Надо хоть думать о чем-нибудь. Кажется, от бесконечных повторений в работе и в голове тоже сплошные повторения, бегут по кругу одни и те же цепочки мыслей — у нее и в голове стержни. Вокруг одного вертятся ребятишки: только бы в школе у них все было хорошо, да поосторожней бы они на своих велосипедах, да не устроили бы дома разгром, одежду бы не порвали, не забыли бы, что им велено сделать. И привычно сосет, щемит в груди: надо бы поласковее быть с детьми-то, повеселее, заниматься с ними побольше. Вокруг второго вертится квартира, всякие домашние дела, что нужно починить, что срочно купить, какие еще счета не оплачены. И Свен у нее тоже на этом стержне, в одной куче с вещами и счетами, с автомобилем и починками. И опять сосет в груди: бедный Свен, восемь часов с вагонетками у печей в цехе обжига, домой с нею, молодой старухой — землистое лицо, тусклые волосы, плечи ноют, в ногах тяжесть, и пусто, пусто, стержни в голове. Когда-то он заводил речь о техучилище, выучиться на электрика, но, как попадешь за эти ворота, считай, что пути обратно нет. Для нее уж во всяком случае.
Несколько лет она сидела дома, пока дети были маленькие. Концы с концами сводили. Свен подрабатывал где придется: то маляром, то кровельщиком, то разнорабочим, — ей невмоготу было видеть, как он надрывается сутки напролет. И не могла она свыкнуться с тем, что протрачивает все заработанные им деньги и всегда их не хватает. Когда вернулась в формовочный цех, поначалу было тяжело, мечтала устроиться куда-нибудь на половинный рабочий день, по вечерам, уложив детей спать, замертво валилась от усталости. Теперь усталость у нее иного рода, теперь она весь день ходит как в тумане. А стержни в голове вращаются все медленней, и все меньше на них наматывается мыслей.
Она поставила ящики впритык друг к другу, в одном красные и белые петуньи, в другом анютины глазки и гвоздики. Может, теперь уместится еще ящик с помидорной рассадой. Она поливает, рыхлит землю, общипывает увядшие цветки, слышит гомон детворы снизу, с вытоптанных, неогороженных лужаек между домами, видит оставленные на стоянках машины, стираное белье на веревках, песочницы, велосипеды, окна с яркими бликами вечернего солнца.
Живи они в отдельном домике со своим садом, многое, наверно, было бы иначе. Когда копили на машину, тоже думали, что многое станет иначе. На самом деле ничего не изменилось, но мечтать, что изменится, было приятно.
Копошась у себя на балконе с цветочными ящиками, она часто думает о таком домике: какой бы у него был вид, как зеленел бы на солнце свежеподстриженный газон, а вдоль стен у них были бы цветы и еще кресла бы стояли садовые и стол под большим зонтом.
Она пытается отыскать глазами Стига и Кая, они тоже там внизу, интересно посмотреть на них издали, какие они по сравнению с другими. Иногда ее охватывает страх: как-то сложится их житье-бытье, в каком мире предстоит им жить?
Тарелочки крутятся, руки делают, что им положено, станки гудят, в воздухе мелкая пыль, усталость в ногах, весенний день за окном, вагонетки с грузом взад и вперед, взад и вперед по цементному полу. Она снимает тарелочки с гипсовых форм: рука — скребок — губка, ставит их по мере готовности в вагонетку, все новые и новые порции кидает она в зияющую пасть, в ненасытную глотку. По-ихнему это называется производство, звучит красиво, для нее это слово без всякого смысла.