Современная норвежская новелла — страница 54 из 69

Стряхнув с себя последние хлопья снега, они потом еще долго стояли, ободряюще похлопывая друг друга шапками по спине, и очень жалели друг друга и летчика — тоже. И то хорошо, что он потерял сознание еще в воздухе…

Оба проглотили застрявший в горле комок, и обоих вдруг осенило… Они уставились друг на друга, совершенно одинаково выпучив глаза, и разом воскликнули:

— Скорей домой! Рассказать!

Вот теперь только все и началось!


Сойдя с трамвая, они стали молча взбираться на крутой обледенелый пригорок. Кто-то утром присыпал его песком, и рантовые башмаки братьев топали по нему твердо и быстро. И только уже от угла мальчики бросились бежать.

Одд первым добежал до входа и позвонил, зато Малыш первым сообщил новость. Он молнией проскользнул у Марен под рукой и помчался прямо к дверям столовой, даже не потрудившись вытереть ноги о коврик, хотя к подошвам ботинок прилипли плотные комья снега; он проехался на них по линолеуму, распластав руки, как крылья, чтобы не упасть, и выпалил:

— Самолет разбился!

А Одд не спешил.

Захлопнув за собой входную дверь, он добросовестно, аккуратно стряхнул снег с ботинок и носков. Затем повесил на гвоздь шапку, куртку и шарф, а варежки положил сушиться на батарею и, как взрослый, оглядел себя в зеркале. Он исполнил все, что полагалось исполнить воспитанному мальчику обыкновенным мартовским воскресеньем, прежде чем сесть к обеденному столу и приняться за телячье жаркое, — и сделал это осмотрительно, без спешки.

Потому что… кто тот единственный человек, который как следует видел все, что случилось?

Этот человек — Одд.

И кто тот единственный человек, который всегда читает в газете рубрику «Авиация» и может рассказать обо всем со знанием дела?

Только Одд.

Наконец, кто тот единственный человек, который может объяснить, каким образом произошло несчастье?

Только Одд.

Кто сейчас расскажет всем, как у самолета сломалось крыло?

Конечно, Одд.

Кто опишет внезапную тишину и падение машины, крики и панику, шум толпы и приезд «скорой помощи»?

Ясное дело, Одд.

Кто, значит, поведает обо всем папе?

Одд, конечно же Одд!

Однако… кто позабыл о том, о чем не следовало бы забывать умному воспитанному мальчику, который уже стряхнул снег с носков и ботинок, водворил на место шапку, куртку и варежки, как взрослый, оглядел себя в зеркале и самым обыкновенным мартовским воскресеньем сел к столу есть телячье жаркое?

Позабыл опять же Одд…


Оказывается, папа сам наблюдал воздушный парад с Холменколна.

А уж если папа наблюдал воздушный парад в Хенгсенгене с Холменколна, это значит, что он видел все — и даже лучше Одда. Об этом Одд совсем позабыл.

Упоенный важностью происшествия, гордый своим знанием, весь во власти радостного нетерпения, он помнил все, что следует помнить воспитанному мальчику, но забыл самое главное: что папе всегда все известно.

Вот почему стынет жаркое и соус на тарелке покрывается пленкой: папа рассказывает, как у самолета сломалось крыло и он упал. Воскресный покой мягко обволакивает комнату, а папа со знанием дела описывает внезапную тишину и падение машины, крики и панику, шум толпы и приезд «скорой помощи». У отца целых четыре объяснения того, каким образом…

В столовой теперь совсем тихо.

Малыш кладет себе в рот кусок телятины и долго, основательно жует, пока она не превращается в жесткий, как камень, комок, который он прячет за щеку. Мама, еле заметно вздохнув, рассеянно смотрит в окно. Папа нечаянно брызгает соусом на галстук. А Одд равномерно и тупо двигает челюстью, уныло глядя на банку с огурцами: хуже огурцов нет ничего на свете.

Молча глотая горькие куски телятины и обиды, он думает обо всех уроках, что заданы на завтра, и еще о том, каково лежать в гробу…

Потому что невероятное… разве оно когда сбудется?

Но что же есть невероятное?

Чтобы Одд твердо знал то, что он знает.

Чтобы Одд спокойно верил своим глазам.

Чтобы Одд отныне радовался жизни без оглядки.

Чтобы Одд научился не отступаться от своих желаний.

Ах, Одд, Одд…

Ведь теперь только все и начинается!

СИГБЬЁРН ХЁЛЬМЕБАКК

Бирте из Свейгенеса[7]Перевод Н. Крымовой

Стоял самый темный день в году, а Бирте в Свейгенесе проснулась раньше обычного. Зимой она лежала в постели до шести часов, но сегодня ей было некогда. Завтра сочельник, а сегодня она и Сигвал, ее маленький внук, спавший рядом с ней, отправятся через пустошь в город. Если идти налегке — пройдешь два часа. А они понесут каждый по тюку соломы, чтобы продать в городе. Она высчитала, что дорога займет не меньше трех часов.

Ее окружал мир звуков: кашель, хрипы, мышиное шуршание в кухне. Но не эти звуки ее разбудили, она к ним привыкла и слышала их, даже когда спала. Они наполняли ее непреходящей горечью, ибо напоминали о том, что хозяйство пришло в упадок, о том, с чем она бессильна справиться. Хуже всего было зимой, когда коровы мычали от голода в хлеву и когда зюйд-вест поднимался из ущелья у фьорда, заставляя дощатую обшивку ветхого домишка шевелиться и хлопать. Но чувство горечи не вызывало в ней уныния. Это было для нее такое же обычное состояние, как биение сердца. Ее старое худое тело терзал ревматизм, но сердце у нее было крепкое. Она часто развлекалась тем, что, лежа по ночам, прислушивалась к нему, как к старому другу, на которого можно положиться.

А вообще-то положиться ей почти что не на кого. Сигвалу десять лет, его сестрам четыре и шесть. А там в чистой горнице лежит невестка Тунетте. Она кашляет глубоким, клокочущим грудным кашлем, за приступами которого следует свистящий звук, словно вой ветра, ворвавшегося в щель.

Бирте полежала немного под теплым одеялом, ревматические боли раздирали левое бедро и ногу. «Хоть бы правую», — подумала она с раздражением. Она знала, что как только встанет и начнет двигаться, боли несколько утихнут, но продолжала лежать и старательно размышляла обо всем, что надо сделать перед уходом из дому, тем временем наслаждаясь теплом постели. Тело ее согревалось только к самому утру. В доме было холодно, как в погребе, последнюю щепку она положила в печь часов в восемь вечера.

Она думала о том, что будет с обеими девочками, когда она с Сигвалом уйдет в город. Им придется лежать в постели с матерью. У Тунетте нет сил, чтобы встать и затопить печку. «Да и желания нет», — подумала Бирте, прислушиваясь к непрекращающемуся кашлю.

Согнувшись вдвое, она вылезла из постели и начала одеваться. Это самое трудное. Двигаться нужно очень медленно, стоит только наклониться, как начинается такая дикая боль в бедре и спине, что приходится сдерживаться изо всех сил, чтобы не закричать. Труднее всего было надевать чулки, но когда все это оставалось позади, острая боль утихала и переходила в ноющую, глухую.

От комнатушки до кухни всего несколько шагов, она всегда с вечера готовит кусок бересты и вязанку хвороста. Как только она поднесла к топливу спичку, оно вспыхнуло под черным железным котелком. От скупого света морозные узоры на окне кухни засверкали. Она соскребла иней ногтями и увидела ясное ночное небо, была тихая погода. Она боялась, что погода переменится. Если поднимется ветер, невозможно будет идти по пустоши с грузом соломы.

Из горницы донесся жалобный стон Тунетте, и Бирте поспешила ее успокоить, чтобы она не разбудила детей. Они спали в изножье кровати матери, у самой стенки. Она укрыла их получше и повернулась к Тунетте, которая полусидела, опираясь на спинку кровати. Бледное, исхудавшее от чахотки лицо под темными волосами. Глаза смотрели куда-то мимо Бирте и казались неестественно большими при слабом свете из кухни.

— Чего тебе? — шепнула Бирте и, сняв со стены юбку, прикрыла ноги Тунетте, обнажившиеся оттого, что она стянула одеяло на детей.

Заметив, что свекровь смотрит на нее, Тунетте отвернулась. Рука ее искала Библию, которая всегда лежала около нее на столе.

— Пусть лежит, — строго сказала Бирте, — ты же не сможешь читать, пока не рассветет.

Тунетте послушно отвела руку и положила ее на одеяло, как ненужную вещь. Бирте испытующе глядела на нее. Смертью и ужасом веяло от постели, и это на мгновение лишило Бирте чувства уверенности. Она знала, что невестке скоро конец, но считала, что это произойдет не раньше начала весны. Она знала, что такое чахотка и как проходит эта болезнь. Старшая девочка умерла осенью, а три года тому назад ее сын умер на той самой постели, где сейчас лежит Тунетте. Бирте видела, как он худел изо дня в день, как болезнь высасывала силы из его крепкого тела, как наконец от него остались только волосы и глаза. Он боролся, кашлял и боролся. Тунетте не боролась. Она сдалась и ждала. И молилась. Бирте запретила ей молиться громко, чтобы не пугать детей. «Может быть, жизнь ее угаснет, пока меня не будет?» — подумала она. Плохо, если две маленькие девочки останутся одни с умирающей. Она украдкой взглянула на нее. У невестки не появился еще колющий, полный ненависти взгляд, который обычно бывает у чахоточных перед смертью.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.

— Я думаю, что господь скоро возьмет меня к себе, — ответила Тунетте жалобным голосом. — Я скоро умру. — Последние слова она произнесла так тихо, что Бирте еле их услышала.

— Чепуха, — сказала она строго. — Не помрешь… — Она хотела сказать «пока», но сдержалась. — Есть хочешь?

— Хочу! — ответила Тунетте почти с упреком. Она рывком повернулась к стене, что не вязалось с ее тоненьким голоском. — А есть у нас что-нибудь? Что-нибудь горячее?

Бирте почувствовала облегчение. Пока у Тунетте есть аппетит, бояться нечего.

— Я приготовлю еды перед уходом!

Она сказала это твердо и буднично, как будто кладовка полным полна. «Да и не так уж у нас плохо, — подумала она, снова выходя в кухню. — У нас есть картофель, сушеная рыба, немного крупы и соли, пять лепешек».