Я рассказал эту историю потому, что мои собеседники ругали наше государство, где запрещено передавать по телевидению рекламу. Будь мы сейчас в Соединенных Штатах, сказал я, этот фильм неоднократно прерывался бы ценными сообщениями — к примеру, о ливерной колбасе или же о достоинствах кока-колы.
Вытянув ноги, я наслаждался негодованием собеседников. А все потому, что мне запретили пить виски! Да, увы, и курить тоже!
— Это слишком серьезный вопрос, чтобы отделываться от него шуткой, — сказал агент по продаже кожаных изделий. — Не станете же вы в самом деле утверждать, будто в Америке можно уговорить священника сказать по телевидению: «Кока-колу нашу насущную даждь нам днесь!»
Все присутствующие рассмеялись над плоской шуткой.
Я смолчал. Характер американцев для меня непостижим; подчас мне кажется: любое предложение, могущее принести доллары, имело бы у них успех.
Один из коммивояжеров переключил телевизор с шведского канала на норвежский, и сразу же на экране появилась кукольной красоты девушка, которая в этот вечер вела программу. Она улыбалась заученной телеулыбкой и изъяснялась на лансмоле. Она лопотала что-то про «слово, легкое, как снежинка, и слово крепкое, как наст», а затем на экране возникла унылая физиономия простоватого малого, который прочитал белые стихи про вечность и всякое такое. Кажется, там было еще что-то про «извечную тайну жизни». Тут все четырнадцать коммивояжеров побагровели от ярости и кричали:
— Тьфу, пропасть! Разве это лучше рекламы на сигареты или постное масло?
Конечно, трудно ответить утвердительно на столь демагогический вопрос. Четверо из четырнадцати коммивояжеров кинулись к телевизору — выключить передачу, а потом начали спорить о судьбах рекламы в телевизионных программах скандинавских стран.
— Разве этот бард тягомотины не рекламировал поэзию тягомотины?
— Само собой!
— Почему же тогда пивовару не выпить на экране кружку пива собственного производства?
Сам я по-прежнему молчал и думал об Америке. Не так давно я был в Вашингтоне, и чего я там только не насмотрелся. Жил я в отеле «Харрингтон», почти все время лежал на широкой двуспальной кровати, и перед глазами у меня был телевизор.
Сначала шла передача «Королева на один день». Несколько дородных дам предстали перед испытующим оком еще более дородного господина. Каждая из них поведала ему о серьезной беде, постигшей ее в текущем году, В сущности, это был конкурс на самую большую беду. Одна овдовела, другая попала в больницу, третья — по профессии пианистка — лишилась обеих рук и т. д. и т. п. Победительница конкурса была провозглашена «Королевой дня». Ей водрузили на голову сверкающую корону, накинули на плечи горностаевую мантию, вручили скипетр, и под звуки фанфар за ее спиной раздвинулся занавес… Сцену заставили множеством предметов — подарков от разных фирм, пожелавших вознаградить «королеву» за то, что она страдала больше всех. Там были: полный современный кухонный гарнитур — от фирмы У. У. Смит; автомобиль «форд» последней модели; несколько сот банок варенья от фирмы У. У. Джонсон; полное туристское снаряжение от фирмы У. У. Смит; две моторные лодки — маленькая и большая.
Королева, она же «Mater Dolorosa»[8], взволнованно лепетала: «Я так счастлива!» На сцену ворвались шестеро ее детей, которые в июле этого года лишились отца, и один из них прокричал: «Мы так счастливы, мама!» Потом дети (которые вроде, значит, стали принцами и принцессами) в знак признательности своим благодетелям вместе с «королевой» хором пропели песенку. Если не ошибаюсь, они пели про каких-то пичужек.
Итак, я вполуха слушал рассуждения коммивояжеров в гостинице провинциального городка. Потягивая через трубочку кока-колу, я услышал, к примеру, что симфонию Бетховена нельзя прерывать рекламой ливерной колбасы. Это было бы некультурно. Но в промежутках между отдельными передачами можно рекламировать и ливерную колбасу, и лыжную мазь, от этого никому вреда не будет: в кино и то показывают рекламу. А в газетах? Разве газета выживет без объявлений? Да и кому это мешает?
— Послушайте, — крикнул мне один из них, — как, согласны вы с этим?
Я ответил, что согласен. По мне, пусть реклама, к примеру, голубой лыжной мази «Суикс» вклинивается между Бахом и Шопеном. Телевидение выручит много денег и сможет передавать программы с утра до ночи. Но из трусости я не высказал эту мысль вслух. Да, я скрыл от всех страшную правду! В Америке я искренне веселился, когда «Революционный этюд»[9] прерывался показом голых — в одной лишь мыльной пене — кинозвезд, которые мылись розовым мылом «Люкс», самым нежным в мире. Все это вызывало скорее веселый смех, чем негодование. Да и негодовал ли я вообще? Говоря по правде, оказавшись в Америке и усевшись у телевизора, даже европеец и тот становится другим человеком. И кажется, я знаю причину.
Американцы осознали бездуховную сущность телевидения. Многие называют телевизор «The Idiot Box»[10] (они даже не признают «театральных» возможностей экрана). Со свойственной им практичностью они приспособились к скачущим звукам и галопирующим образам экрана: внешний распад прежних форм культуры, естественно, влечет за собой «внутренние» последствия. Это используется в коммерческих целях продюсерами, для которых фуга Баха представляет не большую ценность, чем, к примеру, ящик розового мыла «Люкс», самого нежного в мире.
Надо сказать — в этом убеждаешься каждый вечер, глядя на телеэкран, — что европейские продюсеры тоже усвоили антихудожественное отношение к музыке. Передают, скажем, концерт Грига. Но для авторов передачи главное при этом не музыка, а, к примеру, ноги пианиста на педалях, его пальцы, порхающие по клавишам, «эффектные переливы» света в его волосах. Нам показывают родимое пятно на затылке дирижера и каплю пота на кончике его огромного носа; целых две секунды мы видим трубача, еще до того, как он приложил к губам инструмент, потом нам предлагают лицезреть «бабочку» на манишке барабанщика и наконец мы переносимся в зрительный зал и видим, как судовладелец Нильсен глотает таблетку от кашля. Апеллируя к зрению, кощунственно разрушают условия, при которых человек может слушать музыку Грига, да и любую другую.
В силу естественной закономерности звуки тонут в декоративном месиве. Как я уже говорил, американцы, сделав выводы из этого факта, создали новый прибыльный вид развлечения, который европейцы необдуманно осуждают. Что есть жизнь? Да, конечно, общение с богом, культ матери и все такое. Но также бизнес и развлечение.
А сейчас я расскажу историю про Джона, который был болен гемофилией.
И эту передачу я тоже увидел с двуспальной кровати в вашингтонском отеле.
На экране — мальчик по имени Джон. Сколько ему, восемь? Нет, кажется, только шесть. Он играет у себя дома, но неожиданно (тут вступает стоглавый оркестр) спотыкается, падает — из пореза на лбу хлещет кровь.
Голос диктора произносит:
— Джон болен гемофилией! Несвертываемость крови.
До сих пор передача лишь «воссоздавала» реальность. А дальше объявляют — будет «репортаж с места»… Телевизионщики нагрянули в больницу, и мы увидели, как маленькому Джону делают переливание крови. К его губам поднесли микрофон, и мы услышали его слабеющее дыхание. Мы увидели настороженные глаза врача над марлевой маской. Один из телерепортеров спросил:
— Как, выкарабкается паренек?
— Он умер бы, случись это год назад, — ответил врач, не переставая мыть руки. — Но сейчас…
— А что сейчас, Билл? — спросил репортер.
— Сейчас есть надежда. Даже больше того!
— Минуточку, — объявил репортер, — прежде чем мы продолжим наш рассказ о мальчике Джоне, страдающем гемофилией, мы должны сообщить телезрителям одну новость.
На экране возник человек: он чихал так громко, что раздавалось громогласное эхо. Затем он принял пилюлю «О-кэй», и голова его вдруг сделалась прозрачной. У пилюли выросла лохматая грива, и тут она обрела облик поросенка — смешного маленького уродца. Уродец нырнул в пищевод, и с первым тактом «Симфонии судьбы»[11] плюхнулся в волны желудочного сока. Ха-ха-ха! — засмеялся уродец «О-кэй» и тут же распался на десять тысяч таких же уродцев, которые поплыли саженками по кровеносным сосудам и наконец добрались до носа простуженного мужчины, и здесь пловцы вступили в рукопашный бой с насморочными бациллами (боксерский матч). Раз, два… восемь, девять, десять! Победа наша!
— О, — сказал мужчина, — теперь я снова здоров!
— А сейчас, — объявил врач, держа в руке пробирку, — мы продолжим наш рассказ о мальчике Джоне, страдающем гемофилией. Все последующие кадры — не реклама. Это кадры из жизни.
Мы увидели, как мальчик Джон, страдающий гемофилией, лежа в кроватке, борется за свою жизнь. Рядом, на табуретках, сидели его родители. Они плакали.
Отец Джона — седой человек с выдающимся кадыком — спросил:
— Он обречен?
— В минувшем году он был бы обречен. Но в этом году — все по-другому.
— Что это значит? — воскликнула мать Джона. Надежда блеснула в ее глазах. Джону дали пилюлю. Какую? Секрет! Лицо врача заполнило весь экран.
— У маленького Джона есть взрослая сестра. Мы беседовали с ее женихом, который теперь боится взять ее в жены… Скажи, Билл, почему ты хочешь расторгнуть помолвку?
— Не знаю, просто не знаю, что делать! Брат Мэри болен гемофилией. Наши дети тоже могут заболеть гемофилией. Имею ли я право дать жизнь таким детям?
— Бедняга Билл! Сочувствую тебе.
Интервью с Мэри. На экране видны ее вздрагивающие плечи:
— О-о-о, что же мне делать? Я так несчастна!
— Бедняжка Мэри! Не плачь, дорогая.
— Кто скажет мне, что мне теперь делать? О-о-о! Билл хочет меня покинуть. И я понимаю его. Да, я его понимаю!
— В самом деле, ты на него не сердишься?