ыл ему, по сути, ни к чему. К тому же, когда его родители погибли в железнодорожной катастрофе под Инсбруком, он стал наследником громадного состояния и распорядителем доли своей единственной сестры, она жила в имении Портела под Воугой… Сестра его была существо наивное, несведущее в мирских делах, мало разбиралась в том, что творилось вокруг. Воспитывалась она в Лериде, в монастыре. Когда брат посылал ей что-либо на подпись, она не задумываясь подписывала. Она знать не ведала, куда уходит наследство, но они и не делили его. Худший из недругов не распорядился б наследством так, как ее брат. За какие-то пять лет он промотал все. Путешествовал, играл в рулетку, пускался в умопомрачительные аферы, менял автомобили…
Я жил совсем в другом мире, постоянно в трудах и заботах. Он все чаще отсутствовал. Несмотря на разлуку, наша дружба не утратила искренности, пылкости. Из писем, из доходивших до меня слухов, от друзей и общих знакомых я знал обо всем, что происходило, знал об этом тайфуне, пожиравшем огромное состояние. Но я ни разу не решился написать ему по этому поводу хоть слово упрека, сунуться с советом или предостережением… Может быть, я напрасно не сделал этого, и, кто знает, не удалось бы тогда избежать стольких несчастий?.. С одной стороны, мне не хотелось лезть с советами, которых у меня не спрашивали, с другой — чего уж греха таить, доктор? — наверное, эгоизм… Я жил в нужде, хлеб насущный доставался мне в поте лица, и вообще — способен ли бедняк принять близко к сердцу разорение миллионера?..
Как-то на ночь глядя, эдак часов в одиннадцать, Норберто Майя вдруг объявился у меня в доме. Без предупреждения. Он вернулся из очередного своего путешествия. Неожиданное его появление не могло не удивить меня: ведь мы не виделись по меньшей мере два года. Каково? Он не произнес ни слова, просто вошел и сел, вернее, я бы сказал, рухнул на диван, сжал голову руками. Он явно был не в себе. Я подсел к нему и попытался по-дружески разговорить его.
— Что мне сказать тебе, — отвечал он, — все очень просто. Я нищ. От наследства, что мне и Жульете завещали родители, остались лишь дом да усадьба в Портеле. Все, все до нитки пущено по ветру, промотано, растрачено, заложено-перезаложено… Подлец я, подлец… Лишь сейчас я узрел, как низко пал и во что мне встали мои безумства. Я только что из Монако, пытал счастья в последний раз. Проигрался в пух и прах… Я обесчещен, а сестра… бедняжку я обрек на нищету. Да, да, я слабохарактерен, человек без руля и ветрил, богом позабытый… одним словом — ничтожество. Я не в состоянии пошевелить пальцем, собраться с мыслями… А как я обошелся с друзьями? Ведь вокруг меня ни души… И что будет с нею, если меня не станет? Бедняжка… О боже, как безумен я был! Одна, одна-одинешенька, без средств существования. Имению — грош цена. Управляли им никудышно, и теперь на доходы с него едва можно содержать прислугу. Положа руку на сердце, я не вижу иного выхода, как за все заплатить сполна!
И Норберто сделал многозначительный жест. В глазах у него стояли слезы. Признаться, до того я и представить себе не мог, как плохи были его дела.
Судорожно вцепившись в меня, он продолжал:
— Рикардо, ты мой единственный друг, ты один еще терпишь меня, ты единственный, на кого я еще могу положиться в этой жизни, к кому я могу обратиться. Прошу тебя, ради всего святого, что бы ни случилось, защити и охрани ее! Стань для бедной, несчастной сестры моей братом и другом, каким не сумел для нее быть я…
Я принялся успокаивать его, давать какие-то советы, говорить, что еще, мол, не поздно исправить былые ошибки и начать жизнь заново, быть рядом с сестрой, поступить, наконец, на службу…
— Да, да, конечно… Но каким образом? С чего начать? Ведь я ничего не умею, ведь я — ничто!
— Теперь больше, чем когда бы то ни было раньше, — говорил я ему, — ты обязан быть рядом с сестрой. Нужно ее подготовить, смягчить удар, выслушать ее… Ты не вправе ее бросить после того, как разорил… Во всяком случае, что бы ни случилось, я обещаю тебе не оставить ее одну!
Я обещал с легкой душой, ибо убежден был, что мое вмешательство никогда не понадобится. Норберто, сколько помню, был жизнелюбив и себялюбив самозабвенно, жуир, каких мало. Мог ли я принять всерьез его намерения? Даже если себялюбие и толкало его к самоубийству как к единственному выходу, в нем еще было довольно разума, чтобы остановиться… Мы обнялись, он благодарил меня, сжимал горячими своими ладонями мою руку…
С Жульетой я познакомился в год, когда возвратился из Бельгии: пришел ненадолго с визитом к родителям моего друга, они жили в Синтре. Это было маленькое, бледное, худенькое, белокурое создание. У нее были ясные глазенки, но она была так застенчива, что мне даже не удалось встретиться с ними взглядом. Она не пробудила во мне ни симпатии, ни даже любопытства. Уж больно была незначительна, недостаточно, что ли, развита для своего возраста. Виной тому, вероятно, было монастырское затворничество…
— Да будет так, — согласился Норберто, — но ты непременно должен оказать мне одну услугу. Я не в силах открыть Жульете, в какую пучину ее вверг. Прошу тебя, возьми на себя это дело. Все нужные сведения я тебе дам, поезжай в Портелу…
— Хорошо, раз ты настаиваешь. Но если ехать, так вместе: твое присутствие необходимо, ведь сестра меня едва знает…
На следующий же день Норберто, разложив документы, не упуская ни малейшей, даже самой горькой подробности, ввел меня в курс своих дел. Пламени в ветер не произвести таких опустошений в столь краткий срок.
Неделю спустя я отправился в Портелу. Норберто выехал туда заранее и должен был встретить меня на станции, в нескольких километрах от поместья.
В пути мной владела смертная тоска, я клял свое одиночество, тягостные, не сулившие ничего приятного дни в Портеле, дружбу, вынуждавшую оплачивать уважение к самому себе ценою жертв. Самолюбие мое, или, вернее, гордость бедняка, было уязвлено. Перед глазами у меня стоял образ бледной, несчастной, застенчивой девочки с белокурыми локонами, и ей мне предстояло нанести жестокий удар…
Когда я сошел с поезда, моего друга на полупустом перроне, сколько я ни смотрел вокруг, не оказалось. Донельзя раздосадованный, я вознамерился было с первым же обратным поездом отбыть восвояси. Но, как назло, поезд на Лиссабон уходил только завтра. Тут дежурный показал мне на старика, вышедшего в этот момент на перрон. Он шел к нам, держа холщовую кепку в руке. То был кучер из Портелы. Экипаж дожидался на улице, у входа в вокзал.
Дорогой я все думал: «Почему, почему он не встретил меня?» Коляску трясло и швыряло на ухабах из стороны в сторону. Тишина, что растеклась по окрестным полям, закралась и ко мне в душу. Бледные тени от виноградников теряли свои очертания, и местность вокруг, казалось, меркла и таяла на глазах… Я не стал приставать к старику с расспросами.
Между тем небо затянулось тяжелыми тучами, вот-вот должна была грянуть гроза. Резкий ветер со свистом прорвался сквозь кроны тополей и лавровых деревьев, золотистая листва смятенно зашелестела. Тревога в природе передалась и мне, утомленные, расстроенные мои нервы натянулись словно струны. Узкая, сутулая спина старика на каждой колдобине пританцовывала, причудливо извиваясь у меня перед самым носом. Не раз рисковали мы очутиться в придорожной канаве. Но опытные лошади вывозили, и костлявая спина впереди снова пускалась в свой странный танец. Я то начинал дремать, то пробуждался на очередном ухабе и опять трясся, пока не впадал в дремоту. Ехали мы медленно, окрестности были безлюдные, и мне наконец сделалось невмочь. Я легонько тронул кучера:
— Скажите, почему сеньор Норберто не приехал меня встречать?
Старик тяжело повернулся на козлах и сказал мне, что сеньор Норберто еще рано утром спешно выехал в Лиссабон, так как получил телеграмму.
— Вот оно что — телеграмму…
Во всю остальную дорогу мы не обмолвились больше ни словом. Непонятное беспокойство овладело мной. Я даже не ощущал, как крупные капли дождя хлестали меня по лицу. Что могло означать это неожиданное бегство в Лиссабон?
К старинным воротам усадьбы, на которых красовались гербы, мы подъехали уже совсем под вечер. Духота, небо темно-фиолетовое, свинцовое. Будто лицо висельника… Мысли в моей голове путались, в природе какая-то тревожность. Место заброшенное, кучер угрюмый — все вместе навевало желание бежать, обратиться вспять, не переступать порога этого дома, где меня ничего, кроме тоскливого ужина, не ожидало. Я предчувствовал это, это было в темных лохматых кронах деревьев, в странном безысходном уединении окрест.
Вдруг последний багровый луч солнца пробился из-под края облаков и как бы окровавил липы, дубы, эвкалипты; в воздухе пронеслось ощущение беды, закатное солнце окрасило все в трагические тона, и в этот миг кто-то окликнул меня… Я вздрогнул, по спине пробежали мурашки… Рядом, уже водрузивши мой чемодан себе на голову, стояла какая-то девчонка, и я пошел вслед за ней, сквозь промозглую темень парка, главной аллеей, обсаженной по сторонам могучими столетними липами и обросшей кустарником. В листве оглушающе гомонили птицы. Тьма сгущалась, беспокойство мое по мере приближения к дому все возрастало. Мне стоило неимоверных усилий, чтоб не поддаться единственному владевшему мной желанию, желанию, которое внушила мне моя впечатлительность, — повернуть вспять и бежать без оглядки. Залаяла собака, и чей-то голос одернул ее:
— Цыц, Рено!
Мы подошли к парадному входу, девочка метнулась куда-то влево, во тьму, и исчезла, а я остановился в нерешительности перед четырьмя ступенями, поросшими мхом. Приторно пахли какие-то неведомые мне цветы. Я оглянулся в сумрак, поглотивший парк. Птичий гомон затих. Сердце мое сжалось в тоске… Но вдруг дверь приотворилась. Дальше все произошло как в бреду… Сегодня мне трудно восстановить в точности, что произошло в тот момент… Никогда не забуду ее появления. Несколько мгновений, не произнося ни слова, мы смотрели друг на друга, я боялся пошевелиться. Она первая сделала движение мне навстречу, подошла к краю лестницы, и только тут я догадался снять шляпу. Вместо памятной мне девочки женщина — и какая женщина! — стояла передо мной. Исполненным грации жестом она пригласила меня войти, и даже в полутьме я сумел разглядеть красоту ее удивительного лица, проницательный взгляд нежных глаз, мягкие очертания пунцовых губ, матовую белизну кожи… Я чувствовал себя как во сне. Мое обоняние улавливало легкий и непривычный аромат — были то духи или просто веяло от нее свежестью, не знаю. Неужто та невзрачная институтка, на которую я едва глянул несколько лет тому назад? Мы поздоровались. Я услышал нежный, но уверенный голос, ее рука крепко и в то же время доверчиво пожала мне руку, и в памяти моей окончательно стерся образ неприметной девочки из Синтры. Один миг перевернул все. Я стал снова самим собой, но зажил будто не своей, а какой-то новой, неизведанной жизнью. Мы устроились в просторной старинной зале, и Жульета рассказала мне, что брат уехал в страшной спешке, ибо получил срочную телеграмму. В ее голосе не было ни тени сомнения или беспокойства.