Современная португальская новелла — страница 14 из 76

а испуганно вскрикнула, вскочила и бросилась вон. Я остался один, в полном замешательстве. Крадучись я поднялся к себе; печальный холодный рассвет делал комнату еще менее уютной. Я повалился на кровать и, утомленный переживаниями, не помню как, вскоре уснул. Когда я проснулся, в окна уже лилось солнце. Птичье пение, что доносилось с деревьев, вновь исполнило мою душу томлением. Я поднялся, быстро оделся и решительно направился в залу с твердым намерением разрубить этот ужасный гордиев узел. Жульета еще не выходила из спальни, и, хотя мне не терпелось увидеть ее немедленно, отсрочка позволяла заранее обдумать слова, которые я должен был ей сказать. Солнце уже совсем освоилось в парке, который вновь ожил и еще более посвежел, и теперь весело обегало дом, одну комнату за другой. «Хорошо бы пройтись вдвоем», — думал я. Все казалось мне простым и решенным.

В залу вошел старик, неся на подносе завтрак и почту — газеты, письма и телеграмму. Опять телеграмма? Что это могло бы значить?

— Барышня читает почту в гостиной…

— Перво-наперво отнесите телеграмму. Может, это срочно. Прямо в спальню.

Старик вышел. Страшное беспокойство охватило меня. Я не притрагивался ни к завтраку, ни к газетам. Нервы мои болезненно напряглись в ожидании… И вдруг в спальне раздался вопль. Я вскочил. Застучали чьи-то шаги, кто-то споткнулся, потом снова заспешил коридором, и вот наконец дверь распахнулась. На пороге стоял ни жив ни мертв старик.

— Сеньор, поспешите… телеграмма эта, будь она неладна…

Я и так все понял. Кинулся бегом в спальню. Боже, какое несчастье. В ушах у меня все звучали слова Норберто: «Что бы ни случилось… что бы ни случилось…» Жульета лежала распростертая на ковре, возле кровати, в беспамятстве, зажав в кулачке смятую телеграмму… Расправив бумажку, я прочитал: «Норберто тяжело ранен револьвера», и подпись: «Антонио Басто» — это был его друг.

Вот, доктор, эта телеграмма, возьмите. Это и есть доказательство, о котором я вам говорил.

Я смотрел и не верил ни себе, ни телеграмме, ни собственным глазам. «Что бы ни случилось… что бы ни случилось…» Мне казалось, еще немного — и я поврежусь в уме. Я читал и перечитывал эти четыре роковых слова. Конечно же, Норберто стрелял в себя сам. Жульета не приходила в сознание. Огромный груз, который вот-вот раздавит, лежал, казалось, у меня на плечах. Я взглянул на свои руки: они были в крови… красные-красные от крови. Меня обуял безграничный ужас. Растолкав всех — старика, старуху, девчонку, которые стояли в дверях, я бежал, бежал без оглядки.

Бросил ее как последний негодяй.

С тех пор, доктор, я не ведал ни минуты покоя. О Жульете долго не имел никаких сведений. Позже узнал, что она в тот же день умерла. Я не выдержу, если еще раз об этом услышу…

Так ответьте же, доктор, болен ли я или нет. Скажите, что со мной?

Он протянул мне свои ухоженные белые руки с синими прожилками и проговорил глухо, упавшим голосом, в котором сквозил страх:

— Вы видите, доктор, видите: пятно не исчезает… Вот оно снова проступает. Смотрите, оно растет и расплывается прямо на глазах… Оно несмываемое, это пятно!

МИГЕЛ ТОРГА

МоргадоПеревод С. Вайнштейна и Г. Туровера

В ужин хозяин, явно не в духе, попрекнул его ни с того ни с сего бездельником и сказал:

— Будет шутки шутить. Набивай брюхо, сегодня в ночь двинем, коли чего не выйдет…

Двинем так двинем. Моргадо покладисто склонился к кормушке. Есть не хотелось. В желудке еще бурчало от травы, нащипанной под вечер на косогоре, а потом, невесть от чего, защемило сердце: ведь хозяин не слишком-то щедр на сено.

И все ж таки, если по правде, хозяин ему нравится. С того дня, как шесть лет назад на осенней ярмарке тот высмотрел его в скопище всяческой животины и припечатал тяжелой пядью своей по заду, Моргадо проникся симпатией к его коренастой фигуре и краснощекому лицу, пышавшему весельем.

— Сколько за ишачка?

— Двадцать монет.

— Разве ж он на двадцать тянет, язви тебя дьявол в душу?!

— Двадцать, и точка!

— Бери за недомерка шестнадцать, и то переплачиваю…

Ну и ловкач! А как Моргадо увидел, что краснощекий отсчитывает шестнадцать монет да прилаживает узду, так и задрожал весь от радости. Вот где сидел у него пьянчужка мельник! Один бог знает, как надоело ему крутогорьем взбираться на эту чертову Кеду и слушать околесицу вечно хмельного Лентяя. Моргадо не жалуется, он двужильный. Тащит, бывало, у себя на горбу пятнадцать алкейре[5], будто это и не пятнадцать алкейре кукурузы, а пух. Потому-то — что пьяный, что трезвый — Лентяй и заламывал за него на ярмарках двадцать монет. Это ж какие деньги! Недаром все отступались.

— Не золото ж возить на нем!

Вот и суждено ему было возвращаться в свой закуток на мельнице, закуток, выгороженный у самого мельничного колеса, всегда мокрого и вертевшегося с адским грохотом, а назавтра снова тащиться на гору и слушать, как Лентяй выводит старинную песню:

— О, Зе, как шуршат твоей юбки оборки…

Вся кормежка — вереск, полова-солома, да хорошо, если перепадет изредка пригоршня-другая овса. Не жизнь это! Вот и забилось у него сердце, когда этот малый хлопнул его по заду своей тяжелой ладонью. Едва новый хозяин взгромоздился на него и поворотил на дорогу в Фейташ, как от радости его понесло, будто на крыльях. Как добрались, хозяин прикрыл его попонкой от холода и насыпал в кормушку крупной белой кукурузы. Ночь прямо в день обратилась! Само собой, и здесь не одни были розы. Нет, конечно. Один бог знает, что значит работать у возчика. Да ведь добрая еда и питье совсем не во вред работе. Правда, иной раз хозяин, чтобы его подбодрить, и бросит с укором:

— Ох, Моргадо, Моргадо, ты взялся меня вконец разорить!

Моргадо помалкивает. Бывает, снимет хозяин с него сбрую и пускает впереди других — вот это удовольствие!

Но когда на этот раз он поднял поклажу, на сердце у него было муторно. Ужин не пошел впрок, одна утеха и есть — воспоминания об этой славной поре, да и те разные — серединка-наполовинку.

— Ну трогай, трогай! Как-никак, добрых шесть легуа[6] по горам-то…

Не по душе ему такое обращение. Не любит он, когда вот так приходится в путь отправляться. Потому и шагает он сейчас, кляня все на свете.

Последнее селение осталось внизу, и теперь они брели горной дорогой, в кромешной тьме, подхлестываемые нудным, холодным дождем. Такая уж тут зима: либо снежные метели, которые выматывают душу и нагоняют тоску, либо вот такая погода — промозглая, холодная да резкий, порывистый ветер. Хозяин шел позади. Оба молчали. Только шаги хрустели по гравию, и скалы настороженно прислушивались к ним в ночи.

В жизни у него не было более тягостной дороги. Никогда еще не приходилось ему ступать так опасливо, как нынче, пугаясь цокота собственных копыт. И до рассвета далеко! По всему телу пробежал озноб, и Моргадо с тоской подумал: «Скорее бы утро».

Боже, когда наступит это утро! Хозяин говорит, шесть легуа. Ясное дело, тащиться теперь до самой долины Вила-Поука. Не без пользы, правда: вставать спозаранок не понадобится. Вся ночь как раз уйдет на дорогу.

По спине прямо судорога пробежала, как он представил себе, сколько пройдет еще времени, прежде чем покажется солнце и рассеет все это наваждение, которое делало дорогу нескончаемой. Правда, от мысли, что хозяин рядом, стало чуточку легче. Моргадо почти не видел его; дорога была узка, а темень — хоть глаз выколи. Но он знал, что хозяин теперь впереди и, если что, придет на помощь. Да и зачем — помощь? Что может случиться? Споткнется? Это с его-то ногами? Не дотащит мешки? Хоть поел скверно и того хуже спал, разве это груз для него — три мешка с рожью? Нет, конечно. Но мало ли что повстречается на дороге — вот чего он страшится…

А может, пронесет чудом… И он еще перебирал возможные беды, когда слух его пронзил леденящий душу вой.

Дрожь охватила его. Он мгновенно напрягся, покрылся холодным потом, затяжелел, будто камень повис на шее. Всего на миг. И тут же повод упруго натянулся. Это хозяин. И не надо, только не надо падать духом.

Но почему хозяин вдруг пятится и останавливается возле него? Дело дрянь…

И сызнова вой, уже совсем рядом, пронзает ночную темь. Оба, будто связанные одной веревкой, как нечто неразделимое, торопливо, прерывисто дыша, двинулись вперед, во тьму ночи.

Все напрасно! Ни к чему эти старания. Моргадо хорошо знает, ему ли не знать: их преследует по пятам голодная волчья стая, а волки чуют добычу и за сто легуа. Да и вой уж несется со всех сторон, тут надейся только на чудо.

Недаром перед тем, как идти, сердце предвещало ему недоброе. Уже несколько дней мрачные предчувствия теснили грудь… Ужин не полез в горло, одолели воспоминания, чертова эта дорога, и хозяин, странное дело, слова не скажет…

Но тут как раз вырвался из груди хозяина хриплый вопль:

— Пропали мы с тобой, Моргадо! Будь трижды неладна моя судьбина!

Моргадо сразу и не взял в толк, с чего это хозяин кричит. К чему бросается словами, вопит, топочет посередь дороги сапожищами, словно один хочет наделать шуму за тридцать человек? Может, чтобы напугать волков, обмануть их: мол, не одни они — человек да скотина — бредут этой проклятой тропой во власти божьей. Но, коли так, он обманывает себя, это уж точно. Скорее чутьем, нежели зрением, Моргадо уже различал невдалеке сверкавшие голодом волчьи зрачки. Не иначе и хозяин их видит — с чего бы он стал вдруг высекать из кремня искры? Да разве волков испугают те жалкие искорки, что вылетают у него из-под рук?! Если нет у него другого средства, если в кармане у него нет револьвера, каким на ярмарках, когда начинается драка, люди убивают друг друга, то они и впрямь пропали. Спасти их может только один из тех ужасных выстрелов, вроде раскатов грома, какие разгоняют толпу в мгновение ока. Если не это, то что? Он уже различал сквозь потемки три безгласные и оттого еще более страшные волчьи фигуры.