Современная португальская новелла — страница 41 из 76

— Да спасет меня господь, сеньор…

— Нет, — резко оборвал я. — Не валите все на дону Консейсан. Сразу видно: девушки не находили себе здесь подходящего занятия. Ученье прервалось. Ни сбережений, ни покровительства… Одни невзгоды. Как тут не плакать! Будущее сулит лишь голод. Три беззащитные женщины… Вы же судите вкривь и вкось. Жужа уехала искать работу. Теперь я все понимаю. Девушка искала спасения. Здесь, конечно, был сущий ад. Как не бежать из него? Крушение всех надежд… Беспросветная нищета… Все это надо учесть. Дона Консейсан пьет с горя, чтобы забыться. Это в глаза бросается! Но люди жестоки и ничего не прощают. Работать! Легко сказать! Чем же ей заняться? Да, бежать отсюда, больше ничего не остается.

— Простите, господин доктор, с вашего позволения…

Она вытащила из тумбочки ночной горшок, брызнув мочой («извините, господин доктор»), поспешно отвернулась и гулко затопала худыми ногами по коридору…

— Да, надо понять. В Мафре дона Консейсан была именитой особой. Ваше превосходительство…

Вонь пролитой мочи раздражала меня. Да к кому я, собственно, обращаюсь?


Бедственное положение сирот майора Ското привело меня в ужас. Я никогда не помышлял о женитьбе. С тех пор как помню себя, я всегда был человеком свободным и беззаботным; как говорится, звезд с неба не хватал и был порядочным эгоистом. Чем больше живу на свете и познаю жизнь, тем дальше отодвигается в пространстве и времени пресловутая брачная ночь. Да и многое другое. Зачем мне, к примеру, думать о приближении войны? Сейчас осень, внеочередные занятия на военных курсах, срочная подготовка кадров. Молодежь предчувствует войну. Притворяется, что ничего не знает, а на самом деле — отлично обо всем осведомлена. И не боится. По крайней мере виду не подает. А в глубине души таится страх. В такой обстановке разве могу я брать на себя серьезные обязательства? Размышляю, прогуливаясь на опушке леса, об эволюции мира. Деревья, заодно с моралью, роняют с высоты большую часть увядших листьев.

Лия — честная и беззащитная девушка. Надо уберечь ее от неизбежных огорчений любви, уважать ее стремление к законному браку. Решения самые беспокойные и противоречивые раздирали меня на части. «Может быть, это окажется благодеянием?» — вкрадчиво шептала плоть. «А может, преступным посягательством», — вмешивалось сердце. «Разве это не будет великодушным поступком?» — скромно добавлял рассудок. «Напротив, преступлением!» — негодующе восклицала совесть. «Ограничимся пока романтическим флиртом на истинно португальский лад!» — беззастенчиво обрывала ирония.

Под конец я все это счел бессмыслицей, цинизмом, подлостью. Однако моему встревоженному воображению то и дело рисовались глаза сиротки. Я вновь ощущал в них какую-то тайну, нечто томящее и трагическое, нечто отличное от простого обета — легкомысленного, суетного. Я как бы слышал скорбный зов беспросветного одиночества; мольбу измученного существа, обращенную ко всему миру… Искал честный выход, избавление от мытарств. И не знал, что придумать. День скорбно гас в багровых отблесках заката над просторами моря, а я, по горло сытый строевой подготовкой и садизмом капитана, утомленный даже обществом товарищей, терпел пытку этих бесконечных разногласий, направляясь к бедному уединенному дому.

В последующие дождливые дни я чувствовал себя одиноким, угнетенным, придавленным прозой жизни. И решил в воскресенье поехать в Лиссабон. Может, мне повезет и я разыщу Жужу. Мафра была монастырем, а всякий монастырь — это тюрьма. Четыре с половиной тысячи дверей и окон. Восемьсот восемьдесят помещений. Мундиры, мундиры… Назойливые, бесцветные службисты. Да и инструкторы мало чем отличаются от добровольных рабов судьбы. Утратили всякую мужественность, неспособны на чувство. О прекрасные времена монарха! О томные поцелуи в полумраке коридоров, в бархатной тьме подземных ходов, о кощунства в укромности келий! Тяжеловесное могущество крепости, казалось, было воздвигнуто мужской силой самого короля. Для подавления малейшего протеста. Дабы сломить самое упорное сопротивление, будь то грозный мятеж или нерушимая присяга делу церкви. Тогда из Бразилии текли реки золота и алмазов. Что за величественная эпоха! Века спустя в устрашающих закоулках изможденная прачка грязно выругается перед храбрыми, но нищими солдатами. И пойдет изливать душу перед целой ротой. Срочное судебное расследование — «…а о нравах и говорить нечего».


Именно тогда, в четверг вечером, мои старые приятели по прозвищу Вояка, Цыпленок, Стиляга и Красуля решили, сидя в кафе, совершить набег на Лиссабон. В будничной униформе, как подобает «сторонникам пацифизма с оружием в руках». Странное дело: чем больше я гнал от себя нелепый замысел обойти в поисках Жужи все театры, плюнув на друзей и на все на свете, тем упорнее он донимал меня. Едва мы прибыли в отель «Португалия», я изложил свои планы; на радостях кое-кто даже поперхнулся, а Вояка, чтобы переубедить меня, прибегнул к площадной ругани. Я согласился с ним. Действительно, затея была глупой. И двинулся в путь вместе со всеми. Под звуки фадо[11] мы обошли весь квартал, дом за домом. (Надо сознаться — везде нас приняли очень холодно. Никакого уважения к мундирам… Настоящего патриотизма — ни на грош.) Мы откупоривали бутылку за бутылкой. Потерянный впустую вечер! Отвратительное настроение. Я вспомнил Лию, потом с унынием подумал о Жуже; вспомнил старика отца в Порталегри и затосковал, прокляв Лиссабон. Разнузданное веселье Цыпленка — потешного толстяка с лицом кукольного младенца Христа — раздражало меня. Я также жаждал отомстить Вояке за нахальный смешок победителя. Никто надо мной не сжалился. Никто не сжалился над всеми нами. Что сказать о Красуле? Дурак набитый! Задирает нос из-за своих дворянских грамот. Вообще в этот вечер все они казались мне несносными. У Стиляги, как всегда, душа нараспашку: вбил себе в голову, что совершит революцию аллегорическими стишками! «Посмотрите на человека у вершин цивилизации, угнетенного другими людьми! Невероятно, немыслимо!» И распускал пьяные слюни. Вдруг я осадил его: «Изобрел бы лучше машину, ты, поэт! Вместо любовных песен столетней давности…» Но он меня не слушал. Сумасшедший!

Вояка сетовал на скоротечность жизни. Его природное добродушие странным образом мешалось с плачем. «Ах, братцы, после того, как мы узнали мир, такой обширный, такой прекрасный…»

(Замечу в скобках: мы не шли, а почти бежали, как на плацу…)

«…Протекли миллионы лет, и в земле для всех хватило места… Я не хотел войны, братцы, не хотел умирать!»

Что до Красули, его сердили суровые запреты в области секса. Черт бы их всех подрал! Наконец я отвязался от них, оставив в кабаке пьяных в дым. Напев фадо долетал до меня то справа, то слева — назойливый, как нищий на паперти. Он лился из радиорупоров, звучал в кашле полуночницы, в шагах пьянчуги (может, бывшего оперного певца?). Словом, спасу от него не было. Я спустился с Глории в Баишу. Мне хотелось отвлечься, смыть с себя скверну разгула, стать равным среди равных, а из толпы никто и не глядел на меня. Разве что толкнули раз-другой… И вздорная же была причуда отправиться в такой одежде в Лиссабон! Проходившие мимо женщины — честные, высокомерные — наводили меня на мысль о Лии, о майоре, о доне Консейсан. А ведь вполне возможно, что одна из этих гордячек — Жужа (воплощение безвестного героизма!).


И как нарочно, в дверях ресторана «У Максима» сталкиваюсь с Жоржеттой! Кровь застыла у меня в жилах — бывают же такие превратности судьбы! Потерпевший на этот раз я, но Жоржетта великодушно переходит на доверительный тон близкой подруги, чтобы дать мне время опомниться. Полный благодарности, я беру ее за обе руки, притягиваю к себе.

— А знаешь, я ведь вспоминал о тебе в Мафре. — И, меняя тон: — Но слушай, ты разряжена в пух и прах! Что это значит? Ты уже не выступаешь в «Аполлоне»?

Несмотря на явные знаки внимания к ней, Жоржетта вдруг теряет былую сердечность. Припомнив мое оскорбительное бегство, она, надув губы, презрительно передернула плечами:

— Теперь… теперь я учусь. Поступила в художественную школу.

Я расхохотался.

— Ну и сказанула! С каких это пор ты интересуешься искусством, Жожи? Ха-ха!

— Дурак! Неужто я соображаю хуже других?

Она бросила мне в лицо эти слова хриплым от обиды голосом. Губы ее дрожали.

— Прости мою казарменную грубость… — сказал я, оправдываясь.

Но Жожи всегда берет надо мной верх, чаруя красотой. Замшевый воротник пальто подчеркивал ее хрупкость и изящество.

— Кстати, Жожи, ты не знакома с девушкой из Мафры по имени Жужа или Мария де Жезус? Точно не знаю, но, кажется, она певичка… Это дочь хозяйки дома, где я поселился.

Жоржетта отступила на несколько шагов — картина эта у меня до сих пор перед глазами, — чтобы резануть саркастическим смехом, к которому она всегда прибегала, когда хотела утвердить свою сатанинскую власть. Она смерила меня взглядом с головы до ног и излила свою ярость:

— Твоя старая привычка мнить себя неотразимым! А уж форма до чего к лицу!

Она продолжала хохотать и осыпать меня бранью, не чураясь выражений, от которых у меня с души воротит, словом, всячески унижала. Но я не отступил:

— Брось ревновать. Знаешь такую, спрашиваю?

В моем голосе зазвенели умоляющие нотки.

— Ревность? — с издевкой переспросила Жоржетта. — Да я берусь помочь тебе в розысках! Мещаночка? Провинциалка? По прозвищу Шуша?

Взрывы смеха продолжались, все более неуместные; Жоржетта давилась хохотом, действуя мне на нервы.

— Счастливо оставаться! — резко бросил я. И величественно удалился. (Мой интерес к судьбе Жужи был неподдельным.)

Жоржетта за мной не побежала. И все еще смеялась. Но я не дал ей опутать себя. Надвигалась ночь — в винных парах «У Максима». Жоржетта с кем-то в связи или просто переменила образ жизни? Я не подал ей никакого повода, чтобы так смешать меня с грязью. Никогда еще я не испытывал столь глубокого одиночества и опустошенности, как в ту ночь. Драма Жужи тонула в небытии. Ее судьба теряла четкий облик. Безбрежный поток уносил ее от меня. Под конец я утратил всякую надежду отыскать беглянку.