Современная португальская новелла — страница 48 из 76

Человек в выцветшем пальто с минуту молча смотрел на директорское послание. Весьма жаль, но просьба его не может быть удовлетворена в настоящий момент. Директор убедительно просил зайти еще. В последних строках искренне желал ему здоровья. Чтоб обязательно зашел в другое время. Чтоб оставил свой адрес и номер телефона.

Вот так, в тысячный раз подумал человек в выцветшем пальто, пускаясь в обратный путь, одни люди высасывают последнюю каплю крови у других. Они нас скручивают и выжимают. А когда в мгновенье последней боли упадет последняя капля, они с отвращением сметают нас с дороги и галопом проносятся мимо. Он думал так после каждой новой неудавшейся попытки.

Веселый звонкий колокольчик позвал детей в классы.

Несколько детишек побежало к навесу, где сидели вязальщицы, чтоб схватить со скамьи свои ранцы. Другие с веселыми криками продолжали беготню, покуда не прозвонил второй звонок. Никто не заметил молодого человека в выцветшем пальто — ни как он вошел, ни как вышел. Да и то сказать, путь их всех ведь так резко расходился с его путем.

Он толкнул уже знакомую поржавелую дверь и снова очутился в переулке. Много людей шло в сторону школы. Верно, учителя или служащие. И ученики, разумеется. А он шел в противоположную сторону, к выходу из переулка. Через открытые двери и окна виделась ему все та же картина: маленькие комнаты, забитые вещами, с занавеской, делящей тесное помещение надвое, о которых он позабыл в веселой суете школьного двора. Ничто более не удивляло его. Ни новая неудача, ни этот заброшенный переулок. Все это были неприятные неизбежности, к каким он привык, но к каким не хотел привыкать.

Медлительный шаг, каким он плелся по переулку, убыстрялся по мере того, как утверждалась в нем эта мысль: он не хотел привыкать. Иные опускались, иные кончали самоубийством. Нет, он не окажется ни среди первых, ни среди вторых. Он не хочет привыкать.

Бег его еще не кончен, он не должен останавливаться посередь дороги. Его попытки терпели неудачу одна за другой, но он будет крепок как железо. За целый день он не пробовал ничего, кроме утреннего стакана молока, но он будет крепок как железо. Кашель вновь одолел его два дня тому назад, но он будет крепок как железо. Ах, так ведь уж наступил час, когда пора лечиться отдыхом, подумал он с иронией. Последний врач, осматривавший его, так и сказал: отдых, отдых и еще раз отдых.

Вот и снова эта закусочная и старик с каштанами на противоположной стороне. Если б у него было больше денег, он купил бы несколько каштанов, чтоб съесть их по дороге. Он остановился и пересчитал то, что оставалось. Сквозь витрину закусочной он вновь увидел девушку за столиком в глубине. Короткая, узкая юбка все так же позволяла видеть голые колени, а напротив нее, спиной к окну, сидел мужчина, которого она подцепила. На столике стояло теперь дна блюда одно с сандвичами, другое с булочками.

— А ну, посторонись! — прокричал у него над ухом человек с огромным узлом на спине, собиравшийся переходить улицу.

Он посторонился и решил не покупать каштанов… И продолжал свой путь вниз по улице.

Если б он тогда потерпел немного, он бы только сейчас входил в закусочную. Только сейчас почувствовал бы приятный вкус горячего молока, льющегося в горло. От этой мысли у него пересохло во рту. Только сейчас он почувствовал бы, как пар обдает ему лицо теплотой, как горячее молоко льется на язык и течет в горло.

Лицо старого товарища по университету встало у него перед глазами. Ему вспомнились светлые волосики Мануэлы, колени девушки за столиком в глубине, усы школьного сторожа, блюдо с сандвичами, хозяин закусочной, с любопытством взглянувший на него, бросая не купленную им булочку обратно в витрину.

Он ускорил свой шаг по кишащим народом улицам. Он еще не окончил свой бег, он прошел лишь полдороги, он не остановится. Он никогда не остановится. Быть может, это к добру, что все его попытки оканчивались неудачей. Быть может, к добру. «Быть может, к добру», подумал он, яростно запахивая полы своего выцветшего пальто.

Внезапно он начал страстно желать, чтобы и далее все оборачивались к нему спиной и все двери захлопывались перед ним. Чтоб все его оскорбляли и гнали прочь с ненавистью. Резко и грубо.

Что-то новое неумолимо рождалось в нем с каждой протекающей минутой. Что-то незнаемое и чудесное вырастало в нем.

Он шел все быстрее, из улицы в улицу, с поднятым воротником, среди множества других людей в выцветших пальто с поднятыми воротниками.

ВИРЖИЛИО ФЕРРЕЙРА

ПисьмоПеревод Л. Бреверн

Как никогда, ты нужна мне сейчас, как никогда, я жду тебя. Если бы ты пришла… Дом стоит среди оливковых и фруктовых деревьев. Неторопливо над его крышей проходит время, оставляя свои приметы: весной — цветущие яблони и желторотых цыплят во дворе, летом — дивные утра, осенью — золото созревающих хлебов. Я вспоминаю эти утра, прохладный блеск воды в душные июльские ночи и трепет земли в предрассветный час. Когда я уезжал, мой отец сказал мне:

— Возвращайся.

А мать молчаливо глядела на меня, покорная и в то же время безмятежно-спокойная, как будто судьба моя была в ее руках или она по опыту знала, что в этой жизни, чему быть суждено — родиться, уехать, умереть, — того не миновать.

— Возвращайся, — повторил отец.

И вот я вернулся, вернулся этим зимним вечером, когда круг жизни почти замкнут. Я открываю двери опустевшего дома, открываю окна и веранду. С наступлением темноты травы становятся высокими, а оливковые деревья темнеют. На сырой земле около дома лежат бочарный обод, заржавевшая мотыга без ручки, лейка. Мой отец любил землю. И я помню, как помогал ему резать подпорки для виноградной лозы и носить воду для поливки лука. Мать смотрела на нас с веранды, и сердца наши полнились теплом взаимопонимания.

Сколько я пережил, выстрадал, передумал. А теперь все, чем жил и дышал эти годы, кажется мне пустым и никчемным. Как видно, кто-то задолго до моего рождения предопределил мою судьбу, поставив передо мной трудную задачу жизни. Когда я приступал к ней, другие, те, что постарше, были уже у финиша. Сегодня я завещаю ее идущему на смену молодому поколению. Меня же сейчас из всего, что было дано в ее условии, волнуешь только ты и твой вопрос, который до сих пор звучит в моих ушах:

— Вернешься ли?..

Я вернулся. Растапливаю камин, и пламя оживает, как память прошлого. Тишина будто в былые годы, когда не было нужды в разговорах и уже одно то, что мы рядом, было счастьем. Я тяну свои руки к огню, смотрю и вслушиваюсь в тишину. От тепла кровь приливает к пальцам, и они краснеют, точно угольки в камине. Ты говорила:

— Никто не знает своих рук. Чаще знают руки других. Лучше бы твои, такие ласковые, остались со мной.

Удивительны зимние ночи. Безмолвны. Только собаки всю ночь напролет до хрипоты лают в соседних дворах. Вот и сейчас одна никак не умолкает, старается сказать последнее слово. Когда-то и у нас в доме был пес. Я нашел его дождливым утром насквозь промокшего и дрожащего у порога кухни. Мать не любила собак.

— Пачкают, грызут все подряд.

Я обсушил его, дал кусок хлеба, дал имя. Мать смирилась. Хороший нюх сделал его помощником на охоте. Однажды… Как? Никто не знал. Его подстрелили. Это была легавая собака с человечьими глазами.

Пламя опадает. Пирамида из тлеющих угольков рушится. Лай наконец стихает. Ни луны. Ни ветра. Только звезды мерцают на черном бархате неба. Если бы ты пришла… Я, бесконечно усталый от пережитого, представляю тебя такой же тихой и значительной, как этот час на исходе ночи. Взываю к тебе после стольких канувших в вечность лет. У тебя под глазами темные круги, твое присутствие согревает, как ласка. Но тщетно, тщетно. А может, нет, может… Может, я смею надеяться на ответное чувство, которое я хочу увидеть на твоем лице, на то чувство, которое я пронес через жизнь и сохранил в своем сердце, Диктующем мне сейчас эти строки? Рядом с камином стоит глубокое кресло с подлокотниками. В нем любила сидеть моя мать. А отец — в том, в котором сейчас сижу я. Холодными ветреными вечерами они молча сидели здесь, смотрели на огонь и дремали. Ты говорила:

— Им не о чем разговаривать. Все сто раз говорено и переговорено!

Я открываю снова дверь на веранду, и холодный воздух освежает мое пылающее лицо. В глубине двора раньше росло фиговое дерево. Мать обычно развешивала веревки с рыбой на его ветвях. Я же качался на этих веревках.

— Смотри, сломаешь дерево. Вон уже и веревки оборвал.

В одну из суровых зимних ночей дерево погибло. Но мать всегда говорила, что случилось это потому, что я на нем качался.

Сколько воды утекло с тех пор, но память моя хранит и оживляет все в этот долгий, волнующий душу своей тишиной час ночи, и я взываю к тебе. Я смотрю на мерцающие звезды, которые посылают свет на забывшуюся сном мерзлую землю. И думаю: «Они хотят мне сказать что-то значительное, что-то предсказывают. Что-то должно произойти!»

— Да, надежда — лучшее, что есть в жизни.

Это говорила ты. Не потому ли моя надежда окрашена в цвета усталости и отречения. Ведь все, о чем я мечтал, что хотел видеть цветущим, все новое, что увлекало меня, захватывая всего целиком, без остатка, волнуя кровь, заставляя хрипнуть от крика, дрожать от злости, плакать и радоваться, — все, абсолютно все растворилась, исчезло, оставив одно-единственное — желание припасть к твоей теплой груди, в которой бьется отзывчивое сердце. О, если бы завтра, проснувшись рано утром, после еще одного никчемно прожитого дня, дня и ночи или еще многих ночей и дней, что мне отпущены небом, увидеть тебя хлопочущей у очага, почувствовать ни с чем не сравнимые запахи родного дома… Если б завтра ты села в глубокое кресло с подлокотниками, что стоит рядом с камином, и мы, забыв слова, молча сидели друг подле друга и смотрели на огонь… Смотрели до тех пор, пока наконец не сомкнулись бы наши веки.

МАНУЭЛ ФЕРРЕЙРА