Самой суровой порой для меня были годы работы на руднике. Рудник был для меня ни с кем и ни с чем не сравнимым наставником. И одним полученным здесь уроком я обязан Кандоласу. После того памятного утра я увидел его лишь спустя три дня. Все это время я провалялся в постели, держа под рукой бутылку с джином. Спал, просыпался, прикладывался к бутылке и снова засыпал. Среди шахтеров это было делом обычным. Всегда, когда неврастения или усталость достигали предела, все прибегали к этому единственному средству: лежать, поплевывая в потолок, спать и пить. Чувства притупляются, сворачиваются, подобно ежу перед опасностью. И эта своеобразная форма анестезии позволяла нам бесконечно долгими ночами не слышать ударов перфоратора, шум которого обычно изводит, сотрясая мозг и разрушая кости.
Надев спецовку и тулуп, я вошел в галерею. Мне говорили, что ничего нет более предательского, чем глинистые слои, приходящиеся на кровлю, здесь жди самого худшего. Почва не предупреждает — она обрушивается внезапно.
Я шел по рельсам, и рождавшееся от стука моих резиновых сапог эхо сжималось в бездонном и черном конце галереи. Заключенные в футляры лампочки, убегая вперед, искали мою тень. Огромная, зловещая, она то опережала меня, то отставала, когда я вступал в новую полосу света. Когда ты один, это производит впечатление. В боковом отсеке я столкнулся с Кандоласом. Здесь ему делать было нечего: он выполнял наземные работы. И именно поэтому и еще потому, что мне надоела его навязчивость, я грубо обрушился на него:
— Что вы здесь разнюхиваете?
Но он даже не изменился в лице и как ни в чем не бывало, спокойно, будто и не слышал моего вопроса, попросил:
— Дайте сигарету.
Он размял ее и, когда я поднес ему спичку, на губах его играла загадочная улыбка.
— Вы мне нравитесь, патрон, — сказал он. — Вы свой. Это за версту видно. А вот инженера Браза я бы сбросил в шахту не задумываясь. Вы другое дело. Вы свой. Это я знаю. Так ведь? Не надо говорить, что нет. Я, конечно, пьяница, оборванец, вы испытываете ко мне отвращение, я все вижу, патрон.
Он таращил помутневшие от водки глаза и грозил кому-то красным пальцем. Его слова разносило эхо во все боковые отсеки, казалось, будто дюжина ртов повторяла громко то, что следовало хранить в тайне.
— Пошли отсюда, — сказал я грустно.
Его тень, она была внушительнее и больше, чем моя, слилась с моей тенью, словно они готовились пожрать друг друга. У выхода из галереи нас встретил сырой порывистый ветер, швырнув нам в лицо сухие листья. Здесь, во дворе, сигналил автомобиль.
— Вы меня извините, что я вступился за того парня. Может, не мое это дело. Но поймите, патрон, ведь даже справедливое наказание может погубить человека. Парню-то теперь каждую ночь будет сниться погибший товарищ. И в том виноваты вы — прижгли больное место каленым железом.
Ноги подкашивались. Я замерз.
— Но если вы, — снова хрипло заговорил он, — если вы так строги к другим и проповедуете высокую мораль, как же вы сами позволяете себе подобные поступки?
Я почувствовал, что он сжал кулаки. Глаза его зло сверкнули, но тут же гнев погас в них.
— Так вот, все мы с дрянцой. И стоит только распустить себя, таких дров наломаешь. А когда тебя ткнут носом, сразу сообразишь, что к чему. Ну а тот, кто не выносит собственной вони, пусть затыкает нос.
Я еле сдержал улыбку.
Мы были около генератора, и дрожь моторов передалась моему телу. Ветер с Гордуньи дул все сильнее и сильнее, обжигая сухую, потрескавшуюся кожу. Я пошел по берегу реки и сел на пень. Кандолас встал против меня, потирая глаза и позевывая, будто хотел спать, потом вдруг мягко сказал:
— Когда вы били того парня, патрон, мне казалось, вы меня бьете. Чертовщина какая-то! Вы знаете, что я был в исправительном доме? Попал туда за то, что слонялся без дела. Там меня били, но, когда тебя бьют, тебе хочется быть хуже, чем ты есть. Вот так. Однажды в исправительный дом приехала труппа актеров, и, поскольку я был плотником, мне велели монтировать декорации. Это означало свободу, самую малость, но свободу, понимаете? Ведь от одного сознания, что дверь открыта, легче дышится. Вот так. Только может ли это интересовать вас?
Я утвердительно кивнул. С первых же слов я жадно, почти с болезненным нетерпением слушал Кандоласа, мне казалось, что вот-вот приоткроются сокровенные тайники этой мрачной и в то же время притягательной личности и я найду оправдание себе, своему желанию понять его.
— Продолжайте, Кандолас.
— Зачем, патрон? У вас есть дела поважнее. Есть, о чем болеть душе. Есть, что решать, и решать быстро.
Снова этот тип нагло и с определенным намерением изводил меня. Он хотел заставить меня действовать. Бунтовщик! И почему я все это терплю? Чем я дал повод для этих издевок? Мне хотелось пнуть его ногой, чтобы он отстал от меня. Однако вместо этого я решил сказать ему, вернее, вообразил, что говорю: «Хватит, Кандолас! Последнее время я много думал и… Так как нам саботировать?»
Я предположил, что он мне ответит, как всегда, уклончиво и хитро: «Ну что же, патрон: иногда могут рушиться перекрытия… с кровлей всегда много хлопот… Но ты вряд ли станешь это делать, ты парень тщеславный, трусливый и все-таки их поля ягода».
«Я не боюсь, Кандолас, нет. Но у меня действительно, как ты говоришь, есть, о чем болеть душе».
Да. Именно так. Душа болела, но о руднике. Ведь шахты Монсантелы родились благодаря моим разведывательным работам. Я сам, как заурядный, привычный к своему ремеслу горняк, проходил ее первые штреки, неся во рту капсуль и поджигая бикфордов шнур. И первые добытые образцы руд хранились не где-нибудь, а в моей комнате. Рудник был частью меня самого, моей плотью. Он принадлежал мне и всем тем людям разных профессий, которые пришли сюда трудиться из разных мест, поднимать к жизни из недр земли и оврагов процветающие теперь рудники. Иными словами, рудник — это был я, Кандолас, осветители, отбойщики, бурильщики и машины, все капризы и болезни которых мы знали хорошо и которых выслушивали, как выслушивает врач людей. Любые неполадки только крепче, сильнее привязывали нас к руднику. Вольфрам, сделки, война? Этим занимались городские торговцы, которые приезжали на рудник и заключали сделки с иностранцами, превращая наш труд в деньги. Потом какими-то темными путями отправляли вольфрам за границу. Мы и эти торговцы презирали друг друга. И вот теперь это презрение, это невнимание к самой мрачной стороне рудничной одиссеи, основной силой которой были мы, означало попустительство, легкомыслие, предательство. Саботировать? Но ведь шахты, штреки, галереи были плоть от плоти мои, того парня, которого я отхлестал по щекам. Ведь саботировать работы на руднике значило рубить сук, на котором сидишь. Мне нужно было время, чтобы все обдумать, обдумать как следует. Нужно было…
— Ну что ж, патрон, когда вам еще захочется послушать мои байки, скажите, я доскажу конец этой истории.
— Я понятия не имел, что вы были в исправительном доме.
— Да, был. Но не в этом дело, патрон. Дайте еще сигарету. Вы курите хорошие. Неплохо зарабатываете на руднике, а?
Опять издевка? Кандолас не упускал случая, даже самого пустячного, чтобы подпустить мне шпильку.
— Продолжайте, продолжайте в том же духе, я уже привык. Если вам так нравятся мои сигареты, возьмите все, что остались в пачке.
Он пожал плечами, но сигареты взял.
Какое-то время он не знал, куда их положить, потом сунул в карман куртки и старательно застегнул его.
— Bueno, патрон. Так я вам говорил о театре. Вот как раз в одной из сцен актер должен был закурить — нет, конечно, не такие, как эти, а жалкие окурки, хранившиеся в актерской уборной. Но в нужный момент их не оказалось. Понимаете? Ну, нас тут и посадили под замок. Я даже не очень мучился этой несправедливостью. Честное слово. Голова моя была занята мыслями о побеге и тем, как найти работу.
— Вас арестовали за такую малость?
— Да, только тюрьма была при исправительном доме. Вернее, карцер, где наказывали, понимаете? Вот в нем-то нас и заперли.
— Дальше.
— Не верите?
— Я не всегда знаю, когда вы собираетесь меня обмануть.
— Патрон, вы…
Кандолас, конечно, не догадывался, что, говоря это, я хотел толкнуть его на откровенность, на которую и намека не было в его россказнях, хотя что-то нас и сближало.
— Bueno, у меня были припрятаны кое-какие деньги, я получил их от священника, которому обещал сделать удобную повозку. Это был недоверчивый тип, но я уговорил его дать задаток. На материал. В карцер нам принес еду парнишка. Как только он открыл дверь, мы навалились на него, отобрали ключ и заперли его вместо себя. Мы все обдумали заранее и поэтому очень просто выбрались за пределы исправительного дома. А когда оказались на дороге, мой спутник вдруг сказал: «Теперь мы подождем автобус и с шиком поедем на твои денежки!» У меня глаз наметан, и этому умнику я дал отпор: «Брось шутки шутить, парень, этим, из исправительного дома, схватить нас ничего не стоит. Соображаешь? Вот так. Чесать нужно что есть духу, а не автобуса ждать». Но сил идти пешком у нас не было, и мы спрятались в сосновом лесу. Совсем рядом с тем местом, где мы бросили якорь, оказался богатый фруктовый сад. Увидев его, мы, не сговариваясь, перемахнули через забор. Но в самый разгар нашего пиршества появился сторож, черт бы его побрал. Он подождал, пока мы стали спускаться с дерева, и, радуясь встрече — товарищ мой угодил ему в лапы, — сказал: «А, разбойники, не люблю таких прихожан, как вы», и он стукнул свою жертву дубинкой по голове. Я тут же свалился на него сверху и отобрал дубинку. Перепуганный насмерть сторож лежал, растянувшись на земле, без движения, со лба его бежала струйка крови. Все лицо у него было в крови, и он стал кричать, что ослеп. Ничего подобного, не ослеп он вовсе. Это кровь залила ему глаза.
Вдруг Кандолас поднялся и умолк, услышав шум приближающегося грузовика, который взбирался на холм. Этот черный грузовик, как правило, высылался вперед. За ним на «джипе» ехал управляющий концессией. Немцу нравилось подобным образом оповещать о своем прибытии, чтобы потом, подобно коршуну, самому обрушиться на нас, ожидающих его в страхе.