Современная португальская новелла — страница 58 из 76

Когда вышли к дороге, Флавио прислонил тачку к высокой стене, окружавшей церковный двор, перевел дух. По шоссе в сторону Визеу пронесся, рыча, автомобиль. Свет фар выхватил из тьмы платаны и угол сада, потом слился со светом из окон кафе Мораиша. Едва стих шум мотора, женщина приказала:

— Пошли, пошли скорей! Никого нет.

Неохотно впрягшись, Флавио потащил тачку дальше. Тачка бесшумно катилась по мягкому асфальту, но вскоре пришлось свернуть налево, и железные колеса с грохотом и скрежетом запрыгали по неровной мостовой деревенской улицы.

Лаура была вне себя от ярости. За сломанную ногу свекра пришлось дорого заплатить и врачу и аптекарю. Какая глупость: реку эту курица вброд переходит, — ну, выкупался мальчишка, ну, перепугался, ничего бы с ним, чертенком, не сделалось. Платить такие деньги, когда они только-только встали на ноги. От зари до зари надрываются, по грошику едва наскребли на покупку семян и удобрений, вся утварь в доме пришла в негодность, крыша течет как решето. Хорошенькое наследство оставил им эта старая образина свекор. А теперь еще нога — сколько денег выброшено на ветер, а сколько дней придется за ним ухаживать, а сколько кур зарезать на бульон! Нет, решено: они платят половину расходов! Что из того, что старик обезножел по милости их Алваро: конечно, Элвира рада будет взвалить на них всю тяжесть, ни гроша не даст! Пусть не надеется, мерзавка! Лаура не из того теста, что муженек — тряпка, бестолочь, тупица! Сестру не может приструнить! Лентяйка, мошенница! А зятю вообще ни до чего дела нет — только бы глаза залить! Одним, значит, пироги и пышки, а другим синяки и шишки?! Не выйдет, сестрица! Все поровну! Она не она будет, если не заставит их влезть в это дело!

Колеса все громче стучали по выбоинам мостовой, и Лаура, внимательно следя за дорогой, заставила себя забыть на время об этих неприятных делах. Они прошли уже дом Россио, миновали неосвещенные лачуги на извилистой улочке; дорога шла теперь в гору. Задыхаясь, скользя по влажной мостовой, Флавио изо всех сил тянул тачку, но она еле двигалась. Лаура, упершись в заднюю стенку, яростно толкала сзади.

Они прошли еще несколько шагов и остановились, измученные, взмокшие, шумно отдуваясь в ночном безмолвии улицы. Не успели они передохнуть, как вдали послышался шум шагов. Супруги молча затолкали тачку в темную щель между домами, загородили ее собой и встали, как люди, занятые неторопливой беседой. Кто-то шел по улице, насвистывая «Старый Лиссабон», и шаги гулко отдавались в узком туннеле между черным низким небом и стенами домов. Флавио и Лаура прижались к стене, стараясь остаться незамеченными.

В нескольких метрах от них мужчина перестал свистеть и пошел медленнее. Вглядевшись в неясные силуэты, он хотел было обойти их, но все же поздоровался. Только Лаура ответила ему сдавленным голосом. Они вздохнули с облегчением, когда прохожий, свернув за угол, снова засвистел. Едва стихли его шаги, они снова вцепились в тачку и молча поволокли ее вверх.

Совершенно мокрые от пота, с трясущимися от напряжения руками и ногами, они достигли наконец цели. Гладкая и ровная долина тянулась до самой Фейры и там шла под уклон, к дубовой роще, к темной цепочке домов. Ночь здесь была словно еще непрогляднее, еще черней, фонари на столбах едва отбрасывали желтый свет.

После тяжелого подъема в гору сейчас казалось, что тачка катится сама. Передохнувший Флавио направил ее к трем маленьким домикам, прилепившимся на склоне Фейры. Они остановились у того, что был посередине, и Лаура сказала:

— Иди.

Не двигаясь с места, муж пробормотал:

— Поздно… Они уже легли, наверное…

— Ничего, встанут! Подумаешь, господа! Мы по их милости надрывались. — Пронзительный голос жены словно пришпорил Флавио: волоча ноги, он подошел к дверям, постоял несколько секунд неподвижно, потом медленно поднял руку, негромко постучал.

— Сильней!

— Да подожди ты, черт возьми!

В доме никто не подавал признаков жизни. Флавио снова постучал. Никакого ответа. Он снова занес кулак, когда внезапно распахнулось маленькое квадратное окошко и женский голос спросил, кто там.

— Это я, Флавио… — тихо ответил он.

— Что тебе надо так поздно?

— Я привез отца… Сегодня суббота…

Ночь ожила, стал слышен шелест ветра в листьях, рев автомобиля на шоссе, голос певца из репродуктора в ресторанчике Ларилы. Но все это заглушил поток ругательств, хлынувший через темное окошко в двери:

— Мне-то какое дело, что сегодня суббота! Сволочи! Суродовали старика, вот и возитесь с ним теперь сами. Здесь и без него хватает народу, и все жрать хотят!

Лаура тут же выскочила вперед:

— Ты-то, видно, больше всех хочешь, паскуда! Смотри, подавишься!

Окошко хлопнуло, словно ружейный выстрел, в лицо остолбеневшего Флавио. В холодном воздухе еще не затихло эхо, а обезумевшая от ярости Лаура, вцепившись как одержимая в руку мужа, потащила его назад. Качаясь на нетвердых ногах, он покорно подошел к тачке.

— Да шевелись же, чтоб тебя!..

Машинально наклонившись, Флавио помог жене приподнять отца. Они перенесли его к дому и прислонили к стене. Тонио Балау не проронил ни единого слова и не застонал.

КАРЛОС ДЕ ОЛИВЕЙРА

ВоронПеревод С. Вайнштейна и Г. Туровера

Над входом в старый этот дом, на притолоке, угнездился ворон — ни дать ни взять со страниц знаменитой поэмы Эдгара По. Только что не величествен, как его собрат, не ослепляет стихами, не завораживает снежной, летящей из мглы круговертью.

Резчик и не слыхивал о том, другом вороне. Он простодушно вытесал из дубовой колоды нечто наподобие надутого индейского петуха, который прижимает к груди крылья и потому вполне может сойти за самою воплощенную жадность. Вместо неотвратимости рока — безобразно, бесстыже выпяченное круглое брюшко на кривоватых ножках. Нет, провозвестнику грядущего не с руки быть таким. И в самом деле: что общего есть между такой недостойною внешностью и мистическим всезнанием истого ворона, что заявляется к нам на ночь глядя и садится на притолоку, дабы прокаркать свое роковое заклятие? Сказанного, пожалуй, в самый раз и достанет, чтоб измерить пропасть меж вещим вороном По и вороной сеньора Лукаша, хозяина ростовщической лавки.

Будь поэт жив и загляни невзначай в эти совсем китайские улочки нижнего города — кишащие толпой, тележками, позастроенные лавками, позаставленные ларьками-лотками, выплеснувшимися на мостовые, — он уж точно б заделался постоянным клиентом Лукаша. Я так и вижу: он переступает невысокий порожек лавки — сам сродни огромному ворону, — чтоб прозакласть последнюю память об Анабелле Ли.

Внутри — прилавок со всяческим барахлом: видавшие виды кувшины, книги, часы, домашня утварь, одежда. Подержанные вещи, эти бренные останки чьей-то незадавшейся жизни, в полутьме лавки обретают вдруг новый смысл, теряют прежние очертания, будоражат воображение. Тусклый свет лампы падает на старый атлас, низливается на тончайшие покрывала, которые попали сюда, быть может, издалека, назавтра же после свадьбы, на фолианты с потускневшими корешками (они вполне могли принадлежать некогда и Эдгару По или другому поэту под стать ему), на ходики с кукушкою, что отмеряли на своем веку минуты и посчастливее, на давно не чищенное столовое серебро — сей не предназначенный для нескромного взора, чуть мерцающий отблеск минувшего семейного счастья, на глобус не то почившего географа, не то голодранца-мечтателя, грезившего всю жизнь дальними странствиями, на старую мебель — кушетки, стулья с высокими спинками, столики на гнутых ножках, узорные шкафчики — утеху коллекционера, на детские игрушки и на иной, ни на что более уж не пригодный хлам.

А вот и сам Лукаш собственною персоной. Небольшое тщедушное тельце; лоснящееся лицо того неопределенного желтоватого оттенка, который свойствен горящим в церквах свечам; нос (мы не станем грешить против истины) не крючком, как у ворона-покровителя, а, наоборот, короток и прям; глаза, светлые, зеленоватые, созерцают сие торжище жизни с кошачьим вожделением. На нем длинная, грубой ткани блуза и мохнатая шапочка с кожаными закраинами, свисающими на уши, из которых буйно, словно грибы, лезут болячки. Он неторопливо расчесывает их. Рука поднята — тяжелая, как могучее крыло или ласт, она тоже (это уж точно!) наводит на мысль о вороне. Но вот с улицы, лепясь к стене, уже тонущей в сумерках, проскальзывает в лавку какое-то существо. Я не колеблюсь, вхожу вослед, не опускаю пугливо глаз. Пожилая сеньора в потертом пальто, в выгоревшей старомодной соломенной шляпке трет смущенно одной рукой другую, словно чувствует себя в чем-то виновной; потом роется не то в портфельчике, не то в баульчике цвета сандалового дерева и протягивает ростовщику инкрустированные перламутром вещицы — аиста, китайскую джонку, набалдашник от трости — и шепчет:

— Это семейные реликвии, я ни за что б не рассталась с ними… В лучшие времена я непременно их заберу…

Ох, уж эти «реликвии», эти «лучшие времена»… Что до них Лукашу, если говорить откровенно! Конечно, он только пожимает плечами:

— Я не могу делать исключения. За три месяца взимаются проценты, а дальше все идет в распродажу. На то есть порядок, есть правила, я обязан их выполнять. Но это, разумеется, если вы со своим чемоданчиком не объявитесь вовремя.

Вовремя… Я гляжу на нее, но и не глядя знаю, о чем она сейчас думает. Вслушиваюсь в ее мысли… Будут ли деньги, чтоб выкупить? Как, где и когда сумеет она достать их? У Антонью? Нет, у него шестеро детишек и жалованье сержанта. У Терезы? У нее тоже не разживешься: бедна как церковная мышь. Набраться нахальства и попросить у нее еще? А может, у двоюродных? Ну конечно, у них, но они… они всего лишь двоюродные…

Двери заперты, вокруг одни стены. И неведомо, какие слова произнесть, чтоб они отворились, разве что: «Сезам, откройся!» О господи, как узнать эту тайну? И деньги можно будет достать, они обязательно будут — узнать бы только это волшебное слово. Она прячет бумажки и все шепчет тихонько: