Современная португальская повесть — страница 104 из 121

Человек в черном костюме был донельзя однообразен:

— Давненько же ты не появлялся! Бьюсь об заклад, что это с тех пор, как женился. Сидишь вечерами дома, а? Мадам не пускает, что ли?

И он грязно усмехнулся.

— Это я-то сижу по вечерам дома? — затрещал его собеседник. — Я? Сижу вечерами дома? Жена мне не разрешает? Этого еще недоставало! Уж конечно, не сижу! Ухожу каждый вечер! — Он ударил кулаком по столу и повторил со злобой: — Каждый вечер! Каждый вечер! КАЖДЫЙ ВЕЧЕР! — И, едва гнев его поутих при слове «дерьмо», пояснил: — Когда я берусь за шляпу и сажусь на велосипед, она пикнуть не смеет. Этого только недоставало! Еще чего! Да я в отместку, вместо того чтобы вернуться домой, как всегда, в двенадцать ночи, пришел бы только на рассвете. Мужья, которые дают женам объяснения, — просто-напросто педики!

— Еще бы! Я сам так же считаю! — одобрительно заметил мрачный господин.

— Ну а брюки? Ты думаешь, я хоть когда-нибудь соглашусь, чтобы моя жена, МОЯ жена надела брюки? Брюки ношу я, понимаешь? К счастью, она не из таких. Очень женственна, очень скромна. Ложится с курами. Ты не можешь себе представить, чего мне стоит заставить ее пойти летом на пляж!

Он замолчал, растроганный самим собой и своей мужской добротой, благодаря которой иногда по утрам он снисходил до того, что возглавлял семейный кортеж, — руки в карманах, новый костюм, глаза сияют радостью выходного дня, — в то время как позади покорно ковыляла жена, таща сумки и корзины, — вьючное животное, предназначенное для всех трудов и всех супружеских развлечений.

В это время сеньор Ретрос услыхал будильник (ровно в полночь) и сделал знак официанту, что желает заплатить за кофе. Но тут до слуха его донеслись слова похоронно мрачного типа, одобрившего мужественную теорию своего дружка:

— Так уж заведено. Мужчина — петух!

— Ясное дело! Мужчина — петух! — согласился тщедушный, высоко поднимая голову и хвастливо встряхивая воображаемым гребешком.

Тут-то и произошло необычайное событие. В то время как другой клиент, безобразно толстый и дряблый, расположился сразу на двух стульях подле двери и потягивался, разбросав руки чуть ли не от стены до стены, сеньор Ретрос не смог противиться какой-то странной силе, которая полыхала внутри него и с которой он не всегда мог совладать (возможно, она и не повиновалась ему. В нем словно сидел кто-то). Он встал, направился к двум хилякам и, комкая галстук в руках, очень громко, с неожиданной и трепещущей ненавистью, перепугавшей присутствовавших, громко пропел:

— КУ-КА-РЕ-КУ!

И, погружаясь в бездну сновидений, вернулся домой, вытащил из груди будильник, поставил его на тумбочку, повесил пиджак, брюки, рубашку и трусы на стул рядом с комодом и, чтобы не нарушить сон доны Ретрос, осторожно нырнул в постель.

И так он и заснул с ощущением, что просыпается.

II

Как всегда, на рассвете, в курятнике, находившемся во внутреннем дворе, раздался простуженный горн охрипшего петуха:

— КУ-КА-РЕ-КУ!

И человек почти автоматически откинул простыни, сбросил пижаму и, совершенно голый, вскочил на подоконник и спрыгнул на улицу Теней-Без-Людей, с уверенностью того, кому открывалось удивительное свойство своих рук, — они вполне могли поддержать в воздухе тяжелое тело, которое с эластичной медлительностью опустилось на камни, растворявшиеся в рассеивавшемся тумане.

Который теперь может быть час? (Про будильник он позабыл.) Ночью по улицам не разгуливает столько людей. Или же — кто знает? — быть может, он спустился в другом городе, где и солнце и мрак иные.

Как будто бы так, потому что все проходят мимо, не обращая внимания на его наготу — наготу поверженного бога. Многие совершенно спокойно перешагивают через него, словно он — пустое место.

Его не видят. И это не удивительно — ведь у жителей этого города, окутанного туманом, нет глаз. (Жестокий закон повелел им выколоть себе глаза.)

Кое у кого на лицах еще видны следы свежей крови. И на каждом шагу — ив потайных, укромных уголках, и во всех дворах, пахнущих мочой, — всюду пешеходы наталкиваются на кучи глаз разного цвета и по-разному испуганных. Голубые, черные, растерянные, осторожные…

А этот рот? Кому принадлежат эти кричащие губы — их раздирающий душу крик прорывается сквозь пропитанный болью туман?

— Мой сын умер и я хочу оплакать его!

Иди, голый человек, иди, пока не встретишься с черным огоньком этих молящих криков. Погладь ладонями, мягко, словно ветерок, волосы старухи, которая сидит там, подле сточной канавы, и роется в куче глаз — она ищет свои глаза, чтобы выплакать слезы, замурованные в камне, в котором нет трещин.

— Мой сын умер и я хочу оплакать его!

Но где глаза твои, старая женщина? Кто их спрятал? О, я знаю: они были сухи, жестки, они были из металла и заржавели от бесконечных слез. А эти, которые ты потихоньку перебираешь сейчас пальцами, эти слишком мягкие и потому мнутся. Скользкие шарики. Комочки жухлого сала — они не для твоих орбит. Твои, наверное, в следующей кучке. Иди дальше! Не отчаивайся, ищи! Не эти! Сразу видно, что они тебе не подходят. Они улыбаются пустоте, невинные, словно детские, глаза, глаза, в которых образы мира остаются всегда живыми.

Мало-помалу крик слабеет, переходит в непрекращающийся стон, отзвуки которого, постепенно затихая, мечутся тягучим кошмаром, в лабиринте улиц.

— Мой сын умер и я хочу его оплакать! Отдайте мне мои глаза! Мои глаза!

С деревьев, которыми обсажен проспект, свисают скелеты облаков — они пляшут, и кости их отчетливо постукивают в такт, и ветер-призрак раскачивает их своим дыханьем.

Но это зловещее зрелище слепых, зрелище танцующих мертвецов, не останавливает шествие голого человека. Только обильный пот прошибает его от отвращения. От чудовищного отвращения, не покидавшего его тысячелетиями, с тех пор как он себя помнит — в галстуке или без галстука. Отвращения, усиливающегося от мелкого града, который колет его своими острыми ледышками.

Нет, нет, он не заблудился в лабиринте сна. Он позабыл про будильник — вот и все. Он уже не нуждается ни в нем, ни в часах, точно указывающих время. Быть может, ему нужна девушка, которая идет сюда. Тоже нагая. Как и он. Чтобы благоговейно выстрадать свое одиночество зрячих среди слепых.

— Наконец-то я тебя встретила! — воскликнула девушка, но все еще прячущаяся улыбка так и не расцвела, так и не появилась у нее на губах. — Я тебя искала. Ты знаешь об этом? Сегодня первый раз я прыгнула с балкона на улицу. И я чувствовала себя такой одинокой среди всех этих безглазых трупов! У тебя, по крайней мере, есть глаза!

— У нас обоих есть глаза. И я уверен, что ты умеешь летать. Как и я.

— Может быть, и умею. С помощью ветра. Но я еще не пробовала. Есть еще много тайн, что скрыты от меня.

— Я все эти тайны знаю, — похвастался молодой человек. — Летим к моему дому.

— Это далеко отсюда?

— Я живу на улице Теней-Без-Людей, номер ноль. В дом входят через крышу.

— Как странно! Я живу на той же улице, только с другим названием — на улице Людей-Без-Теней.

— Тогда обними меня за шею, и полетим — нам поможет этот порыв ветра. Летим!

Два тела сплелись друг с другом, слились, как струи дождя, пахнущего потом, и воспарили над черным туманом города, в котором колыхались здания без фундаментов.

— Как хорошо жить на свете, не правда ли? — прошептала девушка, и ей показалось, что она превратилась в благоухающий лоскут шелка.

— Нет, это не так, — почти машинально отозвался ее спутник, — он ведь ни за что не поддался бы искушению поверить в личное счастье, — это было бы гнетущей его изменой Другой Великой Мечте.

И быстро — так быстро билось его сердце — прибавил:

— Людям так скучно жить, когда они ни во что не верят! («Какая пошлость», — подумал он, хотя в глубине души знал, что повторяет прописную истину.)

Девушка, чье дыхание смешивалось с ветром (теперь она казалась еще более обнаженной), в свою очередь, сказала — это было совершенно случайно, но естественно и логично:

— Необходимо найти смысл всего этого.

И оба стрелой спустились на дом номер ноль. Ей казалось, что в волосах у нее крылья. Он пытался найти отверстие в крыше, сквозь которое они спустились бы, а потом, узкими коридорами, попали бы в комнату, выкопанную в загадочном и тайном мире.

Они расположились около единственной дымовой трубы, которая дымила в квартале (в этот час кто-нибудь всегда сжигал опасные документы, боясь полиции).

Бесшумно ступая, они принялись поднимать черепицу в поисках букв неведомого алфавита, обозначающих начало лестницы, которая должна была привести их туда, в желанное жилье — в убежище в густой мгле, куда наконец они и попали и легли на пол, мягкий от устилавших его черных туч. И они лежали там, обнявшись и слившись в едином дыхании теплых уст. (Но что означал этот отдаленный гул? Он был похож на храп, и они прислушивались к нему с тревогой, как будто он возвещал им какую-то иную реальность.)

Тут юноша вспомнил свою миссию на планете.

— Надо спасать мир, — прошептал он, уверенный в том, что и во мраке светит какой-то скрытый свет.

Голос девушки зазвучал в этом колодце:

— Но как спасать мир! И от чего?

Они слились устами, чтобы не поддаваться разочарованию.

— Должен же быть какой-то способ, — продолжала она, приходя в отчаяние: она напоминала, что вместе с надеждой растет и ее скептицизм.

И она позволила, чтобы юноша трепетными руками совлек с нее невидимые покровы, прикрывавшие ее наготу, и она стала чище, она была готова принять первые животворящие слова Тайны.

Тогда нагой юноша почти шепотом спросил ее:

— Хочешь, чтобы тебя посвятили в наше Дело?

— В какое Дело?

— У него есть каббалистическое наименование для каждого из нас. И никто не должен произносить его громко.

— Это что же — религиозная секта?

Она задержала дыхание.

— В каком-то смысле — да, хотя никто из нас не верит ни в бога, ни в вечную жизнь. Да, по правде говоря, и в преходящую тоже. Ни в будущее. Потому что будущее, грядущие века — они всегда, всегда для других. Не для нас. Хочешь, чтобы тебя посвятили?