Современная португальская повесть — страница 109 из 121

— Свадебное торжество на карнавале в три часа ночи? А где же новобрачные?

— Вот они, — указал его друг.

Тут Эрминио увидел юношу лет двадцати с небольшим, высокого, стройного, в маске и в черном рединготе, в шляпе с высокой тульей — такие шляпы носили служащие похоронных бюро; он вальсировал с невестой (то была «она» — Смеральдина, Коломбина, Лицо, Жулия), очень бледной, с холодным восковым лицом, с белокурыми волосами, на которых вместо белой фаты, обычной для новобрачной, красовался бант из черных кружев, траурная дымка.

— Вы не скажете, как пройти на улицу Госпожи Смерти?

При этом воспоминании в глазах у Эрминио появилась горестная тоска и боль, которые тотчас, незаметно, обратились к образу мертвой Леокадии.

И, счастливый тем, что в конце концов он скорбит о товарище — о Леокадии, которую столько лет любил втайне от самого себя, он поднялся со скамейки и решил пойти навестить Фракию, которая в некоем тайном убежище Синтры гостеприимно предоставляла свое тело проезжим бойцам, и те с наслаждением утоляли жажду; так утоляют жажду родники, бьющие из земли.

VII

Во влажной путанице слез и волос Ты-никто, все еще во власти ужаса от одиночества Лусио, — это одиночество струилось на ее похолодевшую кожу, — ничком повалилась на землю: она была изгнана из снов заключенного неумолимо суровым окриком конвойного:

— Вставай и следуй за мной! Опять пойдешь на допрос!

Лусио повиновался, шатаясь, как пьяный.

«Мне нечего сказать! Нечего сказать! Нечего сказать!»

Разочарованная Ты-никто, которая изредка тщетно пыталась взлететь и поплыть во мгле, почти бессознательно вернулась в свое убежище, оставив позади десятки километров подземелий; но взгляд ее был прикован к лучику плавящегося черного серебра. Где она? Откуда ей знать? Быть может, в глубине какой-нибудь каменно-угольной пещеры в центре земли. А что она здесь делает? Она, такая хрупкая и боязливая, тоскующая по реальной действительности, которую она утратила так же, как и свое, теперь уже ставшее далеким, потное тело. Что на самом деле происходит между нею и миром, дыхание которого она чувствует так далеко и так близко от себя? Что она здесь делает? Здесь, в этой комнате без стен и без углов, в которых можно спрятаться и жить в молчании живых и даже, быть может, в нетерпении мертвых? И она медленно тронулась в путь.

Через два-три метра почва стала более твердой, и запах земли стал более острым. Но, хотя она ждала, что в любой момент может наткнуться на внезапно выросшую перед ней стену, ничто — и это была сущая истина — не мешало ей идти дальше. В первый раз за то время, что она жила под землей, ей страстно захотелось найти какое-то отверстие, какой-то пролом, какое-то окно, какую-то дыру, подле которой она могла бы ждать возвращения Мы-я. Ждать на ногах. Как та старуха, прислонившаяся к бесконечности ночи. Прислонившаяся в нескончаемом ожидании утра, которое не могло родиться.

— Так вы не согреете мне постель, матушка?

Она заткнула уши пальцами, чтобы не слышать крика, звучавшего у нее в сердце, и распростерлась на земле, чтобы как можно ближе приникнуть к ее недрам, притвориться мертвой, чтобы не ощущать этой удручающей тоски существования. Но ей казалось, что земля обретает нежную гибкость подстилки из мха, на которую она устало опустилась, жалобно шепча:

— Мы-я!

Из мглы вырвалась открытая ладонь с шелковистыми пальцами (их было не пять, как у людей, а десять или пятнадцать), и эта рука принялась гладить ее. Гладить волосы, грудь, живот, бедра, ноги, спину, такую прямую и гладкую.

— Мы-я, Мы-я! — Ей казалось, что она стонет, и боялась, что он услышит ее. — Я в таком отчаянии, я так одинока, я так далеко, я совсем никто! И что я здесь делаю? Тоскую неизвестно о чем. Быть может, о себе самой.

Ласкающие пальцы растворились в темноте, и она услышала доносившийся откуда-то храп.

И невыспавшийся сеньор Ретрос проснулся и вознамерился притвориться разъяренным: очень уж громко храпела спавшая рядом с ним женщина, и это его взбесило. Но у него не было времени. Кто-то ушел из его памяти и внезапно вцепился ему в горло, сдавил его, сдавил клещами бессонницы и сдавливал тем сильнее, чем больше он отбивался, желая освободиться от прошлого. Я не хочу вспоминать! Я не хочу вспоминать!

— Кто ты? — спросила его девочка, глядясь в реку, растворявшуюся в росших по берегам цветах.

— Раздевайся.

Девочка хотела убежать. Но в камнях поблескивали лезвия, которые не позволяли ей пошевельнуться. (И в кусок мрамора ты должна превратиться.)

— Мне страшно. Ты мне не нравишься!

— Раздевайся, тебе говорят! А не то я тебя убью! Ты разве никогда не слыхала, что на свете есть хищные звери вроде меня? Что они убивают женщин, когда те им противятся? Раздевайся!

— Но ведь я еще не женщина! — кротко и вкрадчиво возразила она.

— Раздевайся!

Малютка увидела огромный зловонный рот, полный кровавой слюны: он приближался к ее лицу из зарослей дрока, чтобы ее укусить.

— Здесь? — указала она на скромные цветочки.

— Да. За этой живой изгородью никто нас не увидит («Даже меня», — тихо прозвучало в его внутреннем слухе).

Затем он злобно прорычал:

— Говорят тебе, раздевайся!

И, охваченный неудержимым желанием зарождения новой жизни, он разорвал на ней платье, чтобы увидеть, как засверкает на фоне валунов и зарослей куманики продолговатый, светящийся плод.

Девочка заметила, что бури иногда спускаются с небес на землю для того, чтобы жадные тучи впитали в себя то, что от нее осталось. А она оплакивала утрату своей печальной свободы.

Растерзанной и сладостной.

— А теперь? — смиренно и с ужасом спросила она, униженная своей тяжкой участью, которая, возможно, не была ее участью.

— А теперь я ухожу, — разочаровал ее насильник, сожалея, что он такой.

— Ты меня больше не любишь? Возьми меня с собой!

— Нет. Любовь мне надоела. И женщины мне надоели. — Он отшвырнул камень ногой. — И камни мне надоели. И деревья мне надоели. И я брожу, ища сам не знаю чего. А ты?

Малышка («Как тебя зовут?» — «Меня зовут Мария-Роза») погрузилась в реку, чтобы забыться; ей было стыдно своей наготы. И неожиданно в памяти ее возникла школьная учительница дона Жулия, тщетно старавшаяся объяснить ей спряжения глаголов. «Я иду, ты идешь… Я люблю, ты любишь… Он любит». Но это было бесполезно. Она была еще крошкой, когда язык ее отказывался выговаривать некоторые слова. Она родилась с ощущением того, что и она тоже выкупалась в грязи: она знала, что мать ее жила дурной жизнью и шлялась по Лиссабону, — в один прекрасный день ей рассказала про это их мерзавка-соседка. А учительница дона Жулия обращалась с ней ласково. Но нет таких поцелуев, нет такой нежности, которые освободили бы подобных ей принцев и принцесс, спрятанных в безобразии скелетов.

— А если бы я придушил ее? — спрашивал себя мужчина, в ужасе и в восторге от мысли, которая помогала ему бежать от угрызений совести.

Сквозь дымовую завесу последующих лет, когда глаза его уже стали цвета штемпелеванной бумаги, а руки — цвета печати, когда его отформовали, как и других мужчин, каждому из которых потом указывали его место в жизни с помощью приличных галстуков, зафиксированных в глазах шефов отделов, врачи прописали ему месячный курс лечения минеральными водами на курорте — на Горе-Убежище-Летающих-Клопов, где само солнце спало в тени скелетов деревьев.

В поселке, отдаленном во времени и в пространстве, всего-то и была одна-единственная улица с навесами над окнами, на которой, перед двумя-тремя небольшими пансионами, украшенными кадками с мумиями пальм, на плетеных стульях сидели в каком-то оцепенении разнообразные экземпляры каких-то существ, похожих на мужчин и выставлявших напоказ свои накрахмаленные воротнички и вышедшие из моды шляпы, — существа эти двигались с помощью каких-то механизмов; сидело великое множество дам с обширными бюстами; женщин они напоминали только одним характерным, исполненным ярости жестом — они били бумажными веерами мух, присосавшихся к их бесформенно толстым ногам. Вокруг них на прогулочной площадке — дюжина обалдевших ребятишек, которые учились искусству превращения в ревматиков у своих родителей, дедушек и бабушек. На земле расстилался ковер из дохлых мух, склеенных нитями слизи слизняков. И все было оплетено паутиной, словно планета в этом месте покрылась льдом специально для того, чтобы эти старички еще пожили такой изъеденной червями жизнью.

Обойдя весь поселок на цыпочках, чтобы не нарушить покоя мертвецов, сеньор Ретрос решил расположиться в самой древней гостинице поселка, фундамент которой был заложен еще при римлянах («Вот место, которое мне подходит»).

Он вошел.

В темном вестибюле, привыкшем к появлению привидений, какой-то седовласый господин восседал за бюро с наигранным достоинством и слушал шуршанье жучков-древоточцев. Рядом с ним стоял и поглаживал телефон другой старичок, вертлявый и сопящий; он смеялся, обнажая при этом зубы призрака.

— Есть у вас свободная комната?

— Да, сеньор. Номер двенадцатый, второй этаж, рядом с туалетом.

Сопящий старикашка игриво пояснил:

— Чтобы далеко не ходить.

Конец своей фразы он с завыванием прохихикал, и это заставило поморщиться хозяина гостиницы, достоинство которого было уязвлено.

— Вы уж простите его, пожалуйста! Это пенсионер, очень добродушный и симпатичный, но сами понимаете…

Он понизил голос и дал научное пояснение:

— Видите ли, у него церебральный атеросклероз. Но помогает он мне много.

И, желая продемонстрировать сообразительность выдрессированного старичка, он задал ему несколько вопросов, вначале показавшихся сеньору Ретросу какой-то каббалистикой:

— Ну, сеньор Годес, сколько сегодня?

— Пока всего пять.

— Да? А вы их уже зарегистрировали?

Годес насмешливо открыл беззубый рот:

— Ну конечно! Я всегда приношу написанное за день.

И засопел, привычно дернув головой: он то и дело шутовски встряхивал ею.