Эрминио вошел в прихожую и улыбнулся, услышав звук льющейся воды.
— Где ты?
— Я принимаю ванну. А кто там?
— Эрминио.
Голос, как вспыхнувшая бертолетовая соль, осветил дурно пахнущую плесенью полутьму прихожей.
— Заходи, заходи. Есть какие-нибудь новости?
— Есть. Только сперва я пойду взгляну на свой велосипед, который я оставил на улице.
— Ну что ж, иди. Садовая калитка открыта.
Эрминио сбегал на улицу и возвратился в дом, тяжело дыша.
Фракия, уже в халате, с распущенными волосами, наполнила комнату ароматом тела голой женщины и подставила Эрминио губы для поцелуя. Но Эрминио — может быть, потому, что не хотел изменить некоему призраку, — лишь по-товарищески, по-братски коснулся губами ее лба, и это одновременно и уязвило ее, и польстило ей. На самом же деле молодой человек, быть может, для того чтобы сделать их интимную близость еще более тесной, лишь развлекался, пытаясь вспомнить имя, которое она носила до Дня Посвящения.
— Как тебя зовут?
— Меня зовут Фракией, и ты это прекрасно знаешь.
— Да нет, я спрашиваю не о твоем настоящем имени, а о том, которое зарегистрировано в записи актов гражданского состояния. Уже забыла?
— Ты прекрасно знаешь, что это запрещено; Но тебе я скажу: меня звали Мария-Роза.
Она замолчала, с неудовольствием заглянув в себя, самую глубину своей души, где вечно жил непогребенный крик. И сказала с какой-то зловещей суровостью:
— У меня было несчастливое детство. Однажды, когда я пошла купаться на речку у нас в деревне, пришел какой-то мужчина и изнасиловал меня. И с тех пор для меня уже не существует такой воды, которая отмыла бы мою душу.
— Какой-нибудь гнусный обыватель, да? — воскликнул Эрминио с той простотой, которая порою смущала его самого.
«Она была горбунья, — бессознательно обезобразил ее сеньор Ретрос, чтобы считать себя ни в чем не виноватым. — Да я еще облагодетельствовал ее! Никто бы на такую не польстился! Все мужчины брезговали ею. Горбунья — подумать только! Она не может вызвать ничего, кроме отвращения!»
Голос Фракии зазвучал спокойнее:
— Моя бабушка («Ты вся в мать — та была такая же шлюха!») выгнала меня из дому, а соседи издевались надо мной. Я плакала, не зная, куда спрятаться от себя самой. Вот тогда я решила уйти и отдаться первому нищему, которого встречу на дороге. Решила наслаждаться несправедливостью. Перемазаться грязью с самого дна кровавых, пакостных луж. Так я и сделала. Позволила вывозить себя в грязи сточных канав. И так было до тех пор, пока меня не встретил Лусио и не протянул мне руку. О дальнейшем ты уже знаешь. Он приобщил меня к свету учения. К познанию хаоса, в котором мечта смешивается с действительностью. А действительность кажется мечтой. Слиянием солнца и мглы.
«Наше учение пустило корни в самой глубине ее сердца», — изумился Эрминио и спросил с внезапно пробудившимся любопытством:
— Кто дал тебе имя Фракия? Лусио?.. И что оно означает?
— Фракия — это волшебный камень, который горит от воды. Чтобы мы очистились…
Оба замолчали.
И тут неожиданно у Эрминио вырвался вопль, от которого погасла утренняя звезда, видневшаяся сквозь узкую щель открытой двери:
— Леокадия покончила с собой!
Тут словно рухнул мир. Рухнул навсегда. Рухнул напрасно. Как если бы он превратился в груду развалин, среди которых мужчина никогда больше не осмелится поцеловать женщину, чтобы продолжалась жизнь. Сама Фракия спрятала лицо в ладонях, чтобы скрыть какое-то странное, торжествующее выражение глаз и фальшивыми, приглушенными рыданиями изобразить скорбь, которую выразила в резких, горьких словах; она была почти счастлива и любила теперь Лусио, как никогда, — теперь, когда она узнала, что он свободен от любви Леокадии.
— Выходит, так оно и было! Выходит, Жулия изменяла ему с другим, с Силведо? Предательница! Негодяйка!
— Замолчи! — властно приказал Эрминио: он был в отчаянии. — Когда наконец мы перестанем грязнить смерть для того, чтобы презирать ее и не бояться? Почему никто из нас не умирает той смертью, какую он заслуживает? Почему?
И с отвращением, как бы нанося оскорбление, он разорвал ее халат и вцепился в ее грудь. Тело девушки — волшебный камень, еще пылающий от воды, — выгнулось, прекрасное и дикое, как сверкающий плод.
Через слуховое окно долетал голос, приглушенный, словно эхо ущербной луны:
— О Артур! О Артур!
Огромный кот пожирал последние перья.
IX
Какое-то время, в плотно обступившей ее мгле, Ты-никто позволяла, чтобы ее ласкали нежные руки Мы-я. Она ощущала его дыхание. Или же это тишина расправила около губ морщины, проведенные сыростью?
— Это ты, Мы-я?
Быть может, он спал, как бог, посетивший Душу в Черном Дворце Голоса-Без-Губ. Или же как чудовище-ящер из пугавших ее в детстве бабушкиных сказок, которые та рассказывала ей у камина почти каждый вечер, и вот сегодня он напомнил ей отвратительное однообразие детства.
— Жил-был однажды отец, и было у него три дочки. Как-то раз самая младшая из них шалила в саду и вдруг влезла в какую-то очень узкую норку около валуна. Ползла она на четвереньках по длинному коридору до тех пор, пока не попала в какую-то комнату, просторную и совершенно темную, и не услышала звук некоего зачарованного Голоса, который приказал ей:
— Ложись спать и жди своего принца.
Так она и сделала, и вдруг спустя какое-то время почувствовала, что ее сжимают две руки, мокрые от пота. Девушка, эта скорбная девственница, жалобно простонала; поцелуи отдавали золотистым запахом, они пожирали ее огромными зубами из сновидения. В то же время она слышала крики: «Отныне ты моя, слышишь, Принцесса-Ящерица? Теперь ты будешь жить в моем дворце из золота и мглы, с постелями из темных алмазов и с простынями, вытканными из нитей черной луны, которую духи схоронили в моем королевстве под землей».
Ее сестры, которым летучие мыши принесли весть об этой таинственной свадьбе, побежали к ней в гости. «Ну и каков же из себя твой муж?» (В этом месте рассказа бабушка начинала говорить завистливо-надменным тоном, и это позволяло ей обходиться без всяких объяснений и отступлений.) — «Я не видела его ни разу. Здесь, в этой норке-дворце, вечно сверкает ночь. Видеть же можно только с помощью волшебных глаз, а хранятся они в тайном подземелье с хрустальными сводами». — «Так ты своего мужа и в глаза не видала?» (Та же интонация злобного подзуживания). — «А вдруг это какое-то чудовище, вампир, гигантский муравей, который хочет высосать твою кровь, съесть тебя, уничтожить?» — «Ах нет, нет!» — «Знаешь что? (И тут голос бабушки как бы смазывал ее губы медом лицемерия и убедительности.) Завтра мы принесем тебе масляный светильник. („В нем горело только масло, добытое из оливок урожая семилетней давности“, — поясняла бабушка — великий знаток этих второстепенных, но важных тайн.) Этот светильник ты зажжешь среди ночи, когда он будет крепко спать; тогда ты узнаешь, каков твой принц».
«Дай бог, чтоб это не был уродец ненасытный,
Пленившийся твоею красою беззащитной».[141]
Принцессу убедили коварные доводы сестры («Бабушка, а бабушка! Почему эта злая женщина так поступила?» — «От зависти, внученька. Чтобы показать сестре, что люди могут быть счастливы только с теми, кто им ровня», — отвечала та с проницательностью старой крестьянки: в часы одиночества, на которое ее обрекала глухота и которое она проводила, бормоча молитвы и заклинания, она познала многое).
Перекрестившись, — слава тебе, господи, — она продолжала:
— И вот в ту ночь, когда они насладились любовью, сестра — Принцесса-Ящерица со страхом зажгла светильник, и кого же она увидела рядом с собой? Самого прекрасного юношу в мире, с прекрасным лицом, с миндалевидного разреза глазами, с волосами цвета яичного желтка и стройного, как изваяние. Словом, он был точно такой, каким должен быть принц. Как ты сама можешь догадаться, супруга повелителя мглы пришла в восторг и полюбила его, а ревнивая сестра преисполнилась зависти больше, чем когда бы то ни было. (Тон снова стал презрительным.) И вот тут-то произошло непредвиденное событие. Рука, державшая светильник, задрожала, и три капли (три — слышишь? Очень важно, что их было именно три), — так вот, три капли кипящего масла упали на лоб юноши, который тотчас проснулся с криком: «Проклятье! Ты снова наложила на меня чары!»
И принц на глазах у трех сестер — глазах, округлившихся от ужаса, — превратился в страшного ящера.
«Он, наверно, принял свое истинное обличье, которое на мгновенье преобразила любовь», — подумала тут Ты-никто, чувствуя Мы-я подле себя, на фантастическом ложе из мглы, которое их соединяло. Она поцеловала его, высветляя нежным сиянием черты его лица. Она не то где-то слышала, не то когда-то прочитала эти библейские стихи, — то было очень давно, в мире каминов и священных книг: «Губы возлюбленного моего — лилии — источают текучую мирру». У пугала таких губ не бывает. И таких черт лица. Таких правильных и холодных, словно выходивших у нее из-под пальцев, словно она вылепила их сама. Впрочем, она уже не помнила, каким был Мы-я. Без сомнения, он был прекрасен. И уж конечно, он был высок, строен и двигался, как атлетического сложения танцор. «Как бы хотелось увидеть его, а не только почувствовать». Но как это сделать? Где взять масляный светильник — светильник греков и римлян? Или жестяную коптилку — такую лампу зажигают в португальских деревнях? Или свечи, которыми пользовались Психеи XIX века? Или хотя бы электрическую лампу века XX?
— Тебе нетрудно будет увидеть меня тем способом, которым будут пользоваться Психеи двадцать первого века, — послышался мужественный голос Мы-я.
— Как? Ты проснулся?
— Я снова засну, не беспокойся: так бывает во всех историях об Амуре и Психее. И, как только ты почувствуешь, что я заснул, крепко закрой глаза, сосредоточься на самом сновидении, запылай изнутри, подними веки, и зрачки вспыхнут, как электрические лампы, изнутри питающиеся электричеством, и это будут два световых потока, которые окружат меня голубым сиянием. Тогда ты сможешь рассматривать меня, сколько тебе будет угодно, не боясь, что на меня упадут три злосчастные капли («три» — это очень важное число, как утверждала твоя деревенская бабушка), которые всегда расстраивали планы Амуров всех видов и во все времена. Ты прекрасно знаешь, что огонь любви порою всех нас делает уродливыми и отвратительными.