Современная португальская повесть — страница 30 из 121

— Открой, ради бога. Я хочу попросить у тебя прощения. То, что я там наговорил, это все бренди, клянусь тебе моей душой. Что же еще, если не бренди?

Пусть деверь приезжает из Африки и все его негритянки в придачу, пусть рыжий провалится в ад, только бы не начиналась снова эта грязная канитель.

— Мне ясно, что это бренди, Силвестре, ясно: твоя рвота от раскаяния. Оставь меня в покое.

В покое, чтоб одиночество снова могло убаюкать ее. Слишком холодная комната. В самом деле, может быть, это ветры, северный град, проливные дожди. Может быть, дона Виоланте. Но прежде всего старый дом в Алве, пока нищета не вошла в него, а вслед за нею семья Силвестре. А теперь муж-мужик сильно не в себе, попойки, разочарование и так далее и тому подобное. Каких еще северных ветров, дона Виоланте?

XV

За окном его кабинета светает самую малость, чуть брезжит свет на горизонте. Жена не пустила к себе, и он провел ночь здесь, свернувшись на кожаной кушетке, прикрыв ноги тулупом. Заснуть не удалось, но он отдышался немного от лишних разговоров и от лишнего бренди. Вот голова болит еще. Сухо, горько во рту. Встать, открыть окно. Глотнуть воды, ледяной чистоты рассвета. Пепельный свет вдруг исчезает, светает или смеркается, невозможно понять. Когда просветлело побольше, порывом ветра стерло серую муть со стекла. Вдохнуть запах сырой земли, хлебнуть воды, провести пальцами по шершавой коре сосны, промокнуть под дождем. Он прошел по спящему дому, осторожно отворил дверь и вышел.

В густом сосняке туман был ярче, чем слабый утренний свет. Он шел с трудом. Обогнув купу сосен, вышел к старинной гончарне мастера Антонио, которую тот приспособил под контору, домик стоял на вершине одной из дюн, позади, на склоне дюны виднелся овин. Тихо, пустынно, вокруг предрассветные сумерки. Песчаная дорожка огибала глиняные ямы, где мастер Антонио, его дочь и Марсело, ученик, брали глину. Он шел дальше и вдруг услышал женский смех, легкий, осторожный смех, за стеной сарая. Свежесть смеха привела на память родник, бьющий в подставленные ладони. Он подошел к сараю, сел на влажный от росы песок и стал слушать.

— Слышишь, Жасинто? Там кто-то ходит.

— Да нет. Успокойся.

— Ей-богу, ходит.

— Перестань, я же тебе говорю. Никого там нет. Тихо.

Замычала корова, и девушка засмеялась.

— А, это корова!

— Пусть помычит. Может, ей снится бык.

— А если проснется отец?

— Он не проснется так рано. Еще темно.

Зашуршала солома. Наверное, они повернулись лицом друг к другу.

— Мы должны пожениться, Клара.

В голосе женщины послышались ирония и нежность:

— Отец спит и видит хозяина с землею, с деньгами…

— А ты?

— Дом полная чаша, скотина, хозяйство…

Парень рассердился:

— Вот и хорошо, этого тебе только и надо.

Похоже было, он сделал движение приподняться. Короткая возня в соломе. Потом укоряющие слова женщины:

— Дурачок. Тебя я не променяю на все золото мира.

— Оно и видно.

— И видно, а то как же. Рядом с тобой, на той же соломе, и скоро сын от тебя, если этого ты не видишь, значит, ты ослеп.

Парень уже раскаялся в своих словах:

— Не плачь. Я верю.

— Верь не верь, вот он, вон как молотит, прямо продолбил.

— Ну, пусть молотит в меня.

Она засмеялась:

— А как же взгляды хозяйки, как же ее любовь, ты сам хвастал?

— Вовсе я не хвастал, серебряный язычок, я только говорил, что дона Празерес ела меня глазами…

В его душевную смуту слова рыжего кучера ударили, как галька в стекло. Острые осколки мыслей, мечтаний, обид резали тут, впивались там. Все сразу сделалось очень живым и больным.

— Бесстыдник.

— А если это правда. Вот уж недели две, как она смотрит на меня так, будто хочет сказать: так бы тебя и съела!

— А ты тут же: съешь!

— Ничего такого. Пусть попробует, зубы обломает.

Ему стало страшно. Чего ради, словно во сне приплелся он сюда, чтобы проснуться совсем от слов кучера. Что он делает тут, в утреннюю темень, среди полей, зачем лежит у овина, полумертвый от холода, молчит как рыба, подслушивает любовные женские слова за стеной, неужели это возможно: взгляды его жены, намеки рыжего кучера, это мутное утро, да и весь белый свет в конечном счете.

Он отполз от овина на четвереньках. На дне водомоины поднялся. Влажный и тонкий октябрьский туман слетал с сосен, неохотно открывая просыпающийся пейзаж: обширные массы деревьев и деревню (путаную геометрию хлевов и домов). Но земля, четкие очертания того, что вокруг, дыхание самой светлоты пока еще медлили, где-то на грани между наступающим днем и умирающей ночью.

Он оступался в ухабы, наталкивался на заборы, больше не задавая вопросов, а голова шла кругом. Этот вездесущий утренний полусвет витал над страхом смерти: «…Жизнь и смерть, что это такое?.. Для нас, католиков, жизнь и смерть — это жизнь и смерть… Созидательная воля творца свершилась, и он создал… Ну, хорошо, возьмем для примера пчел. Пойдем от простого к сложному: известно, что после оплодотворения самцам предназначено умереть, и так как оплодотворять и значит создавать, то я вас спрашиваю…» Плавал над письмом Леополдино и проданным лесом: «…сижу в Луанде, жду, пока отбуду в метрополию. Господи, что я скажу брату о лесе?» Окутывал тенью образ жены: «…Мне ясно, что это бренди, Силвестре, ясно: твоя рвота от раскаяния, оставь меня в покое». Это был свет от разговора в овине: «…я только говорил, что дона Празерес ела меня глазами… пусть попробует, зубы обломает». Свет от его исповедей падре Авелу: «Я сижу в воровстве по самые уши». Тот же свет, что всегда. И ветер, от которого можно сойти с ума, дует со всех сторон, сталкивает чувство с чувством, поднимает густую пыль угрызений, толкает его по этим подлым ухабам, останавливает дыхание, сил нет.

XVI

Их обволакивало тепло хлева: корова, осел, две или три курицы. Зарывшись в солому, крепко обняв друг друга, они почти не чувствовали холода, проникавшего в щели между досок. В полутьме слышалась мирная жвачка животных. Корова успокоилась и перестала мычать.

— На рождество поженимся.

— Поздно будет. Вот живот-то у меня, того гляди, юбка лопнет.

— Ну, и причем это?

— При том, что я не хочу идти к алтарю в юбках, как абажур.

— Поженимся, когда хочешь. Хоть завтра.

Было душно. За ночь они надышали густо, они и скотина. В полутьме поднимался парок от навоза, тянуло рассветом.

— А мой отец?

— Я с ним столкуюсь.

— И чего ему взбрело выдать меня за хозяина с землей. Я боюсь.

— Словно мужик с землей это король какой-нибудь.

— Я боюсь, Жасинто.

— Не думай, ну его. Если на то пошло, поженимся без разрешения.

Теплое дыхание скота словно подсказывало им.

— Уедем отсюда. Свет широк, везде люди живут.

— Проживем?

— И в других местах есть земля — благодать божия.

Он помолчал немного и повторил, будто желая поставить решительную точку в разговоре:

— В этом мире хватит земли, которая ждет мотыги.

— Так-то так, но лучше бы нам остаться тут. Если бы не отец с его упрямством, лучше и не надо.

— Подай ему незнамо что. Ничего у него не выйдет, вот увидишь.

Он заговорил, резко отчеканивая слова:

— Ну, хорошо, мастер Антонио, у меня нет земли и нет денег. У меня есть руки, благодарение богу, их две, и они умеют работать. И ничего больше, это всем известно.

— Я тоже не пустое место. Жасинто. Слышишь, я тоже что-то значу.

— А теперь и она, мастер Антонио. Ваша дочь тоже что-нибудь значит. Или нет? Вот и получается: у меня крепкие руки, у меня ваша дочь и у меня мой сын. Что мне какие-то там хозяева с землей?

— А мне?

— И вашей дочери тоже, понятно? И почему вы думаете, что хозяин с землей это что-то особенное? Чертополох, ослам и то не по вкусу. Например, мой хозяин, мастер Антонио. Хозяин Силвестре, которого и на жену-то не хватает, сына никак не может сделать. Сына, черт возьми. А эта бродит по дому, как сирота: «О святая Ана, о святая Ана, пошли мне мужчину…» Привязать тому и другому по паре камней и утопить в колодце.

Короткая передышка, чтобы наполнить грудь воздухом:

— Даже вот вчера, в коляске. Пока этот пьянчуга храпел во все завертки, она ни с того ни с сего так исхлестала кобылу, что та мочилась кровью. Господи, подумайте, мастер Антонио, кровь из нее так и текла. Жаль, что ваша милость слепой и не видели, словно дьявол вселился в эту потаскуху.

— Не говори ему о слепоте. Он от этого взвивается, будто его скорпион ужалил.

— Или бешеная собака укусила. Хватит о нем.

— Молчи, не говори ему ничего. Как поженимся, так сразу убежим. Потом когда-нибудь вытребуем отсюда бумаги. Лучше так, чем какое-нибудь несчастье. Вот ты говорил, а мне показалось, что будет несчастье.

— К черту старика и его возлюбленных хозяев! Ты, может быть, думаешь, я говорю так, потому что боюсь?

— Бежим отсюда, и бог нас не оставит…

— Слышишь, что я сказал?

— Слышу, Жасинто. Это не ты, это я боюсь.

В глубине овина стало видно животных. Последняя сонная дрожь пробегала по их телам. Корова и осел проснулись, куры медленно вынули головы из-под крыльев, бледный рассвет серебрил солому, и более грубый запах пошел по оживающему загону.

— Боже правый, еще чуть-чуть — и утро на дворе. А мы здесь.

— Как зазвонят к вечерне, возьми кувшин и приходи к роднику. Нужно договориться окончательно.

Он подошел к двери и, подняв засов, выглянул наружу. Одно мгновение Клара видела его силуэт на фоне проступающей утренней синевы. Рыжая голова черкнула молнией и нырнула в туман; пригнувшись, Жасинто обошел сарай и исчез в росистых зарослях, некоторое время спустя, перепрыгнув через каменную ограду двора Силвестре, он вошел к себе, в комнату для прислуги, над конюшней.

XVII

Алваро Силвестре присел на один из нетесаных межевых камней, обозначающих границы владений. Надо прийти в себя, забыть о никчемности своей жизни. Оглядывая знакомые места, он вызывал в памяти детские утра, прошедшие здесь: во дворе кроткие сонные куры выклевывают червей из мокрой земли, протяжно кричит на стадо Жоан Диас, старый арендатор, молодой конь, купленный в Сан-Каэтано, встает на дыбы посреди двора и ржет, выбрасывая из ноздрей пар, птицы просыпаются в листве огромного старого ореха. А он сам, забравшись на веранду, слушает, как отец сморкается, начинает ходить у себя в комнате, вглядывается в эти загоны вокруг, в зеленые поля, затопленные дождем. Колокол разносит над песчаной пустошью библейский звон, знак утра, в домах раздувают огонь, готовят завтрак, он глотает наспех горячее молоко и вместе с Леополдино бежит смотреть, как вылетают из голубятни в певучее утро их великолепные голуби благородной породы, кажется, датской, а может, бельгийской, не важно: два белых от клюва брюшка, белых как известь или как снег, зеленоватые перья, гибкий и гордый поворот головы, быстрое скольжение легкого тела по ветру, вдруг обрываемое на карнизике у дверцы.