Современная португальская повесть — страница 31 из 121

А источник? Бедняжка Мария Леандра, давно покойная, унесенная временем, край узкого каменного горлышка, прохладное булькание воды? Орава мальчишек бежит вслед за хромой богомолкой, распевая:

Мария Леандра

хромает, на ногу припадает.

Мария Леандра

и кувшин пустой,

нет вина,

пошли за водой

От источника до таверны,

от таверны до алтаря,

Мария Леандра не ходит, хромает,

на ногу припадает.

Мурлыкая, бежит вода, цедится сквозь песок, из этой струи пьют все, здесь плещутся, когда в пору зимних дождей вода переливается через край каменной чаши. Мальчишки поют.

Земля просыпалась не очень охотно, но на мгновение он уловил исходящий от нее запах своих детских рассветов. И все показалось чистым и ясным, как прежде, когда новорожденный свет озарял небесную раковину пенной своей белизной. Он живо представил себе, как на ветках деревьев просыпаются птицы, услышал, как в полном безлюдье поют последние сборщицы винограда, увидел монументальный покой быков на пашне, ощутил в своем рту, кислом от бренди, чистую прохладу воды.

Безысходное отчаяние, притаившееся в его груди, прорвалось сквозь навеянный прошлым рассвет. И он понял — от отчаяния ему не уйти. Так или иначе — в равнодушии его жены, в разговоре за стеною овина, в чем бы то ни было, — оно никогда не оставит его. Вот и сейчас, в эту минуту, неведомый голос, из тишины, говорил ему: птицы взлетают в небо, но когда-нибудь их не будет, ты видишь сияющие апельсины на ветках, но они непременно сгниют, сборщицы винограда поют, скот пасется, люди ищут чего-то, но все и вся суть удобрение для земли. Таинственный голос из тишины настаивал: а когда ты захочешь утолить твою жажду, смыть осадок прошедшей ночи, все разговоры и все слова, вода высохнет разом.

Он поднялся и побрел к дому. В мокрой земле, по которой он шел, гнили палые октябрьские листья — золото, оскверненное грязью, ужин червям. Его пробрало ознобом при мысли о том, что и его тело беззащитно и точно так же обречено на тление.

По поверхности утра пробегала легкая рябь звуков, даже не звуков, а предчувствия звуков. Недоступное ни уху, ни глазу потягивание растений, освеженных росой, тысяча и одно неведомое высшему миру движение. Низшая жизнь пробуждалась. Потом забегали кролики в дроке, затрепыхались чьи-то проснувшиеся крылья. Петухи пели вовсю, гоня прочь остатки утреннего тумана. По деревне плыл шум человеческой суеты, вбирая в себя дым от очагов, запахи хлева. День наступал наконец. Глядя вокруг, в живом трепете земли он различал лишь признаки разложения, ее тайное тайных — распад.

Он пошел быстрее и, войдя во двор своего дома, увидел Жасинто, сидя под старым орехом, тот чистил лошадиную сбрую. И вдруг словно кто-то прокричал ему в ухо слова, сказанные за стеною овина. На мир опустилась рассветная полутьма, тот же утренний ветер взметнул противоречивые страсти, столкнул, обнажил их, заплясал вокруг рыжего, вцепился в него, прильнул к нему, растворился в нем.

Он вошел в дом через кухонную дверь. Мариана хлопотала по своим делам и испуганно переменилась в лице, увидев, как хозяин появился с улицы, согнувшись, в грязи, в такой час.

Он попросил кофе, выпил две чашки, капнув туда бренди, дождался, пока жена встанет, услышав ее шаги по коридору, прошмыгнул к себе, переодел сапоги и белье, смысл грязь с лица и вышел из дома.

XVIII

Когда он переступил порог своей лавки, приказчик только что поднял железные волнистые ставни. Девять часов ровно. Не ответив на «доброе утро», он забрался в свою конторку за матовым стеклом, в глубине лавочки.

Рабочий стол: лист зеленой промокательной бумаги от края до края, чернильница, ручки, деловая корреспонденция, бухгалтерские книги. Раскрыл одну, наугад, и полистал без интереса. Слова без связи — треска, мука, гвозди, — едва различимые в равнодушной пустыне бумаги, слабые искорки, задуваемые его дыханием. Словно он дышал на стекло. Текст уходил в туман.

Приходили первые покупатели, монеты звякали о прилавок, ноги крестьян шаркали по полу. Разговоры о бакалее:

— Сахару, Лоуренсо, двести пятьдесят.

— Весь сахар, что есть у меня, тьфу по сравнению с тобой, лакомый кусочек. Против тебя он все равно что щавель.

Какой-то крестьянин пошутил:

— Этот Лоуренсо, Он же из Браги[8].

— Из Браги, как бы не так, дяденька, я из ада и нарочно пришел оттуда, чтобы освободить место для вашей милости, так что можете помирать.

Вся лавка хохочет. Крестьянин признает:

— Да, парень за словом в карман не полезет.

Он клевал носом над книгой. Бессонная ночь, бренди, усталость. Поставил локти на стол, подпер подбородок ладонями — поддержать голову, не заснуть.

Что привело его в Коргос? Одно из движений души, к которым его то и дело толкали угрызения совести, жаждущей самоуничижения, чтобы утолить самое себя. Это так. Но заветная цель исповеди в «Комарке» была сломить гордость жены: «…клянусь также, что меня подстрекала дона Мария дос Празерес де Алва Саншо Силвестре… я крал, крал везде — у прилавка, на ярмарках, при расчете с работниками, из имущества, принадлежащего брату моему Леополдино». Связать ее с собой покрепче, соединиться с нею в позоре, если невозможно быть близким в ином. Как мало время прошло и как много воды утекло. Всего несколько часов, а он успел душою и телом отдаться страху смерти, столкнуться лицом к лицу с гордостью рода Алва, дрожа от холода, словно во сне, услышать разговор за стеной. В конечном счете добро всегда оборачивается злом. Тысячи шипов, коловших его, соединились в один и воплотились в реальности простой и очевидной, в рыжем кучере, чистившем лошадиную сбрую под старым орехом.

Удобрение под чертополох на ваши поля, Алваро Силвестре; подумайте об этом рыжем; смутный страх, от которого нет защиты, потому что не знаешь, откуда он определился. Теперь вы можете взглянуть ему в глаза, покончить с ним навсегда. Что ж, стоит выпить эту порцию уксуса до дна; ну, как, чувствуете, что хлебнули старой водки и все теперь нипочем?

Скверно, что хочется спать. Он выпрямился, чтобы встряхнуться, и глаза его уперлись в портрет отца на стене, против его стола. Старик, казалось, смотрел на него из большой овальной рамы, покрытой черным лаком. Как он не похож на Алва с их перьями. Лицо крестьянина, грубого, но сметливого; крепкие черты, жадные глаза, сверкающие из самой глубины орбит, затененных густыми бровями, пегие баки лежат двумя пышными кистями на длиннейшем накрахмаленном воротничке, к напряженной мощной шее не очень подходит большой черный бант с перекрахмаленными концами, черный праздничный костюм. Ему нравилось ходить без пиджака, спустив подтяжки, стуча деревянными подошвами по полу. Волосы почти совсем белые, но густые, зачесанные к затылку мальчишеским хохолком. Такой же вихор, как у Леополдино, обаятельного шалопая, внешности его отца придавал оттенок непонятной иронии или насмешки. Старый Силвестре на портрете был во цвете лет, моложе, чем сеньоры Алва. И все же он был призрак, как и они. «А ты знаешь, что такое нужда, парень? Не знаешь, тебе подостлали соломки, я тебя послал учиться, но ты не захотел, я сунул тебя в магазин, а ты спал там по углам, ну, что мне с тобой делать, порченая душа?» Отец протягивал руку к воротнику его плаща. «Нужда, это знаешь что такое, — это шлепать по корявой дороге от деревни к деревне, от двери к двери, это корка Христа ради, покрепче, чем бычий рог, это спать из милости под боком у скота, а то и совсем без крыши над головой, приткнувшись где-нибудь на тропинке. Этого ты хочешь, бродяга? Пройдет ночь, проснешься как льдышка, кругом ни души, выскакиваешь из соломы весь в клещах. Собаки надрываются на каждом дворе, удирай со всех ног, катись дальше. И шлепай по уши в грязи, а только забрезжит утро и ты соберешься обмыть свои болячки во встречном ручье, там, — ну, догадайся, дурень, — там сухо, как в желчном пузыре копченой свиньи. Не забывай еще, что тебе хочется есть, и я отсюда вижу, как ты вцепился в дверной молоток первого же дома, — хоть кусочек булки, ради бога, добрые люди. А добрые люди захлопывают дверь перед твоим носом: иди с богом, убогий, не вздумай только рассказывать им сказки, будет еще хуже, иди с богом и кормись от своих сказок, от своего наследства, от лесов, виноградников, которые ты промотал, иди с богом, и пусть тебя напоят твои виноградники, — понял, щенок? Но голод не тетка, и тебе в лоб наконец вскочило, что на дворе ночь, и ноги заплетаются, и ты падаешь где попало и вылизываешь последние крошки в своей котомке, дошло, сукин сын?» И трещат пощечины.

Он отпрянул, словно его отхлестали по щекам только что. Мертвецы ходят за ним по пятам. Хватит разговоров о том, что такое нужда, он сражался с ней всей силой своих когтей, своих угрызений: в чем же дело? Почему призраки не оставят его в покое?

Он укоряюще взглянул в овальную черную раму, в ироничное лицо старика. Отвел глаза, сосредоточил мысли на рыжем кучере, — вот оно, вот, может быть, здесь-то все и сошлось, и нужно только не отступить, нажать плечом — и дверь распахнется, и он вздохнет полной грудью.

Так-то, Алваро Силвестре.

XIX

Все утро он лелеял эту мысль и в конце концов так ее заласкал, что из нее брызнула кровь из самого сердца, трепетная, живая, кровь свежей раны. Чтобы не спать, он прикладывался к графинчику, хранимому в несгораемом шкафу. С ним происходило то, что случалось не раз, когда острая горечь некоторых дней погружала его на самое дно отчаяния, когда, словно ветром, сметало остатки его разрушенного сознания и на развалинах вырастало новое, и тогда в нем мало-помалу поднимал голову совсем иной, безжалостный человек. Непробиваемый, беспощадный. Глухой к слезам или мольбам. Вдруг он бросался к своим полям, ревниво следил за работой, и батрак, опоздав на минуту, знал, что за этот день ничего не получит или просто, без лишних слов, будет уволен. Бесстрастие н