— Что такое, соседка?
— Жасинто?
И та задрожала.
— Пошли в его комнату.
Они прошли двор, поднялись по гнилой деревянной лестнице, обошли весь чердак над конюшнями.
— Кровать не постелена.
— Так он собирался спать не тут.
Мариана взглянула, не понимая:
— Не тут? А где?
Она подняла руки к лицу:
— Со мной, но он не пришел.
Почти прошептала. Потом резко повернулась и побежала, гонимая ужасом.
— Убили, боже, они убили его.
Алваро Силвестре, ночевавший и эту ночь в кабинете, подошел к окну: что там за крик? И едва успел увидеть, как она промелькнула под старым орехом.
XXVII
Он свернулся клубочком на кушетке. Вот теперь мое ложе. Жена снова заперлась в своей комнате, он хотел было, будь что будет, войти к ней, но вынужден был отступить немедленно.
Опущенная голова, складки шеи под подбородком дрожат мелко, не переставая. Человек, решительно и холодно раскрывший тайну овина мастеру Антонио, куда он девался? Всю ночь он маялся душой, и видение Клары, мелькнувшее у старого ореха, ее крик, точно в горле у ней застряло осиное гнездо, доконали его.
Мариана, запыхавшись, поспешила сообщить о смерти Жасинто, он пожал литыми плечами: что тут поделаешь? Заворочался, устраиваясь удобней. От ночевок на проклятой кушетке тело разламывает до костей. Надо бы сходить в Коргос, купить диван: нет, ей-богу, в целом доме днем с огнем не найдешь соломенного тюфяка, ну хоть нар каких ни на есть, где можно было бы растянуться в свое удовольствие. Причуды его жены. Не успели остыть ноги у старого Силвестре, как она решила все устроить по своему вкусу. Железные кровати — этому, пару сосновых кресел — тому, комод — продать, шкаф — заменить. Потом стала появляться новая мебель, ковры, столовая посуда, серебряные приборы, портьеры. «Надо как-то оживить эти стены, Алваро». Свинство одно. Тысячи и тысячи эскудо брошены на ветер. А если тебе захочется соснуть часок-другой, Алваро Силвестре, вот тебе кушетка, и на том спасибо, могли бы сунуть топчан. В доме есть комната для гостей, нет, только пришло письмо от Леополдино, бросилась переделывать все вокруг, приказала освежить побелку, подновить деревянные части, натереть воском мебель, словом, все делать так, чтобы жить стало невмоготу.
Там, во внутренних комнатах, жена расспрашивала Мариану об убийстве. Хоть поспать-то дали бы, что ли, болтают, болтают. Он встал, заходил по комнате, стараясь рассердиться на женщин и тем хоть на миг обмануть отчаяние, душившее его. Хотелось подойти к двери — перестаньте болтать, — но ноги не слушались, словно грузное тело давило на них, несчастные обстоятельства, о которых он старался забыть, сплелись в один тяжкий узел и не давали ему вздохнуть, — овин, разговор со слепым, смерть рыжего, Клара, потерявшая голову. Не то чтобы его тронуло горе девушки. Судьбу своего кучера он тем более не собирался оплакивать. Мертвая змея не укусит. Единственное, что он принимал всерьез, что заставляло его метаться в четырех стенах и стонать, это его личная ответственность за то, что случилось, ответственность, которую он сознавал совершенно ясно. Он никак не мог выбраться из порочного круга: не скажи он старику, рыжий был бы жив, но, с другой стороны, слепой и сам бы в конце концов догадался; и все-таки первый толчок к преступлению — где, в чем? В его словах; в том, что он сказал старику.
Он попытался еще раз обмануть сам себя спасительным любопытством зеваки: интересно, как же слепому удалось убить рыжего? И это не помогло. И с удвоенной яростью он предался дилемме: виновен я или нет?
Он продолжал спорить сам с собой, искать и находить оправдания: я же не говорил прямо — убейте его, мастер Антонио, мне и мысль такая в голову не приходила, в такой безобразной определенности, по крайней мере, — и при всем том нельзя было не признать: то, что он выдал влюбленных, повлекло за собой остальное; синяки, о которых не знаешь, не болят, ничего не зная, старик сидел бы себе дома, невинный как дитя; итак…
И он возвращался к началу. Медленное пережевывание страха, угрызений и прочего, бесконечная шахматная партия с самим собой. И даже внезапные внутренние повороты, время от времени превращавшие его в холодного, расчетливого эгоиста, тоже были игрой. Игра в кости, пляска очков, немногим больше.
Он почувствовал себя окончательно опустошенным. Мысли путались, ноги слабели, пришлось снова улечься. Тишина завладела домом. Одиночество хозяйничало в его комнате, наполняло воздух, светило из света, пригрелось калачиком рядом с ним на кушетке. Куда провалилась его жена? Мариана? Их разговор? Он вздрогнул, услышав легкий шелест листьев ореха, тронутых внезапным порывом ветра. Солнечный луч, разгоняя утреннюю серую мглу, мимоходом коснулся окна, яркая вспышка, ударив в глаза, ослепила его. Две бессонные ночи давили свинцом, и вдруг белые густые волны сомкнулись над ним, ослепили и оглушили его. Он задремал.
XXVIII
То был не сон, скорее кошмар; он захлебывался в тяжелой воде, не мог вздохнуть, в этом море не было рыб, водорослей, ничего, только эта вот жидкая пустыня, она сгущалась, становилась льдом, тяжестью, ранила своим мерцанием. Вскоре он проснулся, и первое, что ощутил, — облегчение, но в следующее мгновение смерть рыжего вновь навалилась на него. Теперь ему было ясно как день, что он виноват, и он испугался, как не понял этого сразу. Он сел, стукнул себя кулаком по голове:
— Его убили, а виноват я.
Тут он очнулся совсем, краткого облегчения, прогнавшего темные силы кошмара, как не бывало:
— Да, моя вина, чего уж тут.
Руки, сжимающие одна другую, зубы, выбивающие дробь, молитвы, еле проскакивающие сквозь зубы, и ад, и котлы с серой, и вечный огонь. Дряблое лицо отливает синим; он не брился два дня.
Внезапно он застыл посреди кабинета. Руки повисли как плети. Широкие белые кисти подрагивали. Кой черт, что за переполох там, в деревне? Деревянные башмаки шлепали по дороге, кто-то кричал, плакали дети. Толпа приближалась, и в неясном нарастающем шуме ему чудились крики Клары.
Он кинулся к поставцу, припал к какой-то бутылке. Старый шлем дона Жеронимо и портреты господ Алва (три справа и три слева), залитые ликером и вином и изрезанные осколками бутылок и рюмок, взирали на него сверху: «Зачем столько битого стекла? Кучера можно узнать с первого слова».
В доме по-прежнему было тихо, как в огромном высоком склепе. Он перевел взгляд на окно. Там, где кончается тропинка, появилась плотная толпа. Впереди шел староста. Алваро Силвестре поискал глазами — где же Клара? Ее не было, но другие показывали пальцами в сторону дома, может быть, они обвиняли хозяина.
Толпа ввалилась во двор. Словно демоны во гневе. Чего им надо в конце концов? Потребовать у меня ответа, конечно, растерзать меня. Он дотянулся до окна и запер створки. Волнение там, внизу, росло, жуткие голоса бились о стены, и стены, казалось ему, шатались.
Он продолжал сидеть в кабинете, безучастный, ждущий, чтобы они вошли и убили его, и вдруг сообразил, что можно удрать. Падре Авел, право на убежище, церковь неприкосновенна. У него не было уже сил, но, если выбирать между бегством и смертью, которую обещал шум за окном, что делать, придется одолеть внутреннюю лестницу, потом в сад, — бежать, спасать шкуру.
XXIX
Но план его тут же расстроился, потому что, как только он отворил дверь, явилась Мариана.
— Хозяин, во дворе народ, пришли поговорить с вами. Староста принес известия.
Земля ушла из-под ног, все вокруг зашаталось, он упал бы замертво, если бы не появилась в глубине коридора жена, это придало ему духу: моя жена, моя опора.
— Убили его, а вина на мне.
Давным-давно она привыкла к его преувеличениям, галлюцинациям, ужасам, глупостям, и все же ей стало страшно; бог знает чего можно было от него ожидать, но недавняя попойка, осквернение портретов Алва, его мужицкие словечки, низкие попреки хлебом были еще не забыты.
— Оставь меня.
— Не уходи, не бросай меня одного.
Он боязливо косился на лестничную площадку, куда достигал шум со двора.
— Ты должна выслушать, они могут меня убить, а я не хочу умереть с грехом на душе.
Он отвернулся, удрученный, слова давались ему с трудом, он брызгал слюной:
— Вчера, рано утром, я не спал, очень хотелось пить, и я пошел со двора — побродить, думал, может быть, дождь, роса. Дошел до сарая мастера Антонио и услышал их разговор, — внутри, — рыжего и дочки слепого, они были вместе там, где скот, и они говорили о тебе.
Она взглянула на него, спокойная.
«А как же хозяйка с ее любовью, Жасинто?»
«…Я только говорил, что дона Празерес ела меня глазами».
Ей захотелось кричать, «…она шла под руку с отцом, вся в белом, под рокот органа и перешептывания приглашенных… уже рождался крик, крик, который ей суждено подавлять».
— Смеялись над нами, над нашей жизнью. Когда я вернулся домой, он сидел во дворе и чистил лошадиную упряжь под старым орехом. Я пошел в магазин, думал целое утро, потом приказал позвать старика, сказал ему, что его дочка валяется с кучером на соломе в овине по ночам. Он ушел, и случилось то, что случилось, я всего-навсего дал ему кончик клубочка, но вина на мне, Мария.
Она наконец закричала:
— Они тебя не убьют, не трясись, никто не отнимет тебя у меня, мне суждено терпеть мое счастье до конца дней, пока бог не вызволит меня из этого ада, из этого дома. Меня тошнит от тебя, тошнит, можешь ты это понять? О чем, ты думаешь, я мечтаю? Мечтаю все время, всего лишь мечтаю. Как бы забыть о твоей постели, о хлебе с твоего стола. Не думала, что кто-нибудь это заметит, ну а теперь ненавижу окаянного рыжего, хоть он и умер, можешь радоваться, ненавижу его, он догадался о том, что было только мое, такое, такое мое, что я бы спрятала это от самой себя, если б могла.
XXX
Небо снова заволоклось, сеялся частый мутный дождик, но толпа во дворе даже не шелохнулась. Потоп и тот не разогнал бы их, не то что это занудство вместо дождя.