Мужчины, заскорузлые, как неподатливая здешняя земля, которую они заставляют родить кукурузу и вино, их грязные дети-оборвыши, их жены-старухи смолоду.
Снова Мариана:
— Староста…
Староста, конец всему. Не дослушав, он пошел на площадку.
Она появилась, как привидение, бледной, бесшумной тенью. Словно тайная сила заставляла ее исполнять некий обряд не от мира сего: медленная поступь, снежный огонь лица, от которого делалось страшно, спокойствие и, наконец, эта ее нечеловеческая неподвижность, за которой угадывалась огромная, почти взрывная энергия.
Удивленный староста сорвал с головы шапку.
— Люди пришли… — Он запнулся и начал крутиться на одном месте, как испорченная шарманка. — Люди пришли, значит, они пришли…
— Я вижу, что они пришли, а теперь пусть уйдут по той же дороге. Мой двор не площадь для сходок, я полагаю…
Он был уязвлен в своей амбиции представителя власти.
— Прошу прощения, но как староста я имею право…
— Устроить в моем доме базар.
— Оборони бог, вовсе не так. Я пришел рассказать о том, что мне удалось сделать: я задержал слепого и его подмастерья, и парень уже сознался, что они с мастером подкараулили рыжего на тропинке, парень ударил его дубиной, взвалил на осла, они привезли его к морю и бросили в воду. Зачем в воду, дьявол их знает. Могли зарыть на месте или где угодно. Ну, все равно. Я подумал, вас, может быть, интересует все это, рыжий служил в усадьбе, он как бы из вашего семейства, так сказать. Я пришел еще, чтобы осмотреть его комнату, по закону положено, вдруг найдется улика, какие-нибудь бумаги, любовные письма, ну, сами понимаете, такие вещи иногда все могут открыть. Слепой не сказал ни слова, а парень, это ясно, убил по приказанию. Но я не хотел вас беспокоить никоим образом.
Он говорил быстро, опустив глаза в землю, вертя шапку в руках, и с огромным облегчением услышал:
— Мариана, отведи сеньора в комнату кучера…
Староста и служанка начали подниматься по лестнице, когда она добавила:
— И проводи его потом до ворот.
Алваро Силвестре оставалось только снова подняться к себе и отпустить одно из кучерских крепких словечек. Но он должен был признать, что она его поразила, — мертвенно-бледная, ослепительная, не женщина — призрак, кто устоит перед призраком; тем более что за этим видением вставало другое — он сам, бездомный бродяга, шлепающий по корявой дороге от деревни к деревне, побирающийся Христа ради.
Дождь припустил сильнее, мутное утро висело над деревьями. Пока староста поднимался на чердак над конюшнями, дона Мария дос Празерес обводила глазами толпу. Промокли до костей, но умирают от любопытства, сроду им бы тут не бывать, если бы не скандал, черные грубые фигуры, суровые лица, черты будто вырезанные из жесткого дерева, котомки, сопливые дети, вся эта грязь; противно, невыносимо.
Крестьяне чего-то ждали. Слышно было, как дождь хлещет по веткам, по навесу веранды. Тишина, плеск воды, неподвижная фигура на лестнице вверху делали все странным, почти нереальным. Внезапно она протянула руку:
— Вон.
Мальчишки спрыгнули с веток ореха и подошли к матерям, старики стряхивали ладонью дождь с терпеливых лиц, женщины цедили что-то сквозь зубы, но толпа потекла обратно в ворота как будто без особого сопротивления. Она все еще стояла, простерши руку, повторяя:
— Вон… вон… вон…
Если бы не гневное подергивание лица каждый раз, когда она роняла это слово, можно было подумать, что не она этими монотонными повторениями подталкивает толпу, а толпа, как бы изрыгаясь толчками из ворот, сама подстрекает ее своим ритмом.
XXXI
Он слышал ее властные возгласы и шептал:
— Вот женщина, боже правый.
Он решился приоткрыть одно из окон, собственными глазами увидел исход темного сборища, это чудо, и даже простил ей недавние оскорбления: «…меня тошнит от тебя, тошнит, можешь ты это понять?» За то, что она сделала, за то, что темный людской прилив откатывал и мир возвращался, мир и покой.
Ненадолго, впрочем. На улице прозвучали угрожающие возгласы. Ветер поднимал с земли листья, и они липли к мокрой одежде. Кто-то бросил камень. Зазвенели осколки. Камни не долетали до окна, откуда он следил за отступлением вражеского полчища. Все же звук разбитого стекла заставил его отпрыгнуть. Он услышал размеренные шаги жены в коридоре. А если выйти и заговорить с ней снова? Попросить защиты? На это у него не хватало смелости. Его спасла Мариана, вернувшаяся после того, как сопровождала старосту в его безуспешном обследовании комнаты рыжего. Он услышал, как она возилась на кухне, и позвал ее. Девушка тотчас прибежала, возбужденно выложила ему подробности преступления и сказала, что слепой и его подмастерье арестованы, сообщила, что думает по этому поводу староста, но ему единственно, что нужно было знать, — есть там, внизу, толпа или нет, и он только тогда успокоился, когда служанка заверила, что нет, нету.
— Ты наверное знаешь?
— Наверное.
— Нужно все-таки посмотреть еще раз.
Она посмотрела.
— Никого нет. Дождь прогнал их домой.
— А кто кидал камни?
— Мальчишки, скорее всего.
Он убедился. Нервы, натянутые донельзя, сдали, как будто он вдруг сразу лишился сил.
Две ночи без сна, безумные волнения, смерть кучера, одно к одному. Кончено, он свалился, зевнув от усталости. Лавка, пойти поработать немножко, успел подумать он, но сквозь сон. В конце концов кушетка не так уж плоха. Совсем наоборот. И голова его резко упала на грудь.
XXXII
Никто из завсегдатаев дома Силвестре не был свидетелем утренних событий. Редкая цепь совпадений, случайностей или что-то в этом роде.
Доктор Нето уехал в Фонтерраду еще на рассвете: третья жена крестьянина Гонсалвеса снова рожала. Старик в свои почти семьдесят лет неутомимо трудился на ниве воспроизводства жизни (пятнадцать живых сыновей плюс тридцать пять внуков и правнуков), но он хотел еще: пока не отжата последняя капля, — сбор винограда продолжается; патриархальное чудо.
Падре Авел в семь утра, отслужив мессу, отправился в Коргос, бесстрашно пустив свой осторожный экипаж по ухабистой дороге (ежемесячное собрание протопресвитеров; эти периодические ассамблеи духовенства носили чисто религиозный характер, речь шла не о политике, как старались изобразить городские агитаторы, координировать, ориентировать, углублять святую католическую доктрину; на собственном же форуме, форуме духа, он признавал одну-единственную политику — политику спасения душ).
Дона Виоланте воспользовалась отъездом брата (много лет на ее обязанности лежало одевать ангелов для процессии богоматери Монтоуро, а тут как раз еще один праздник на носу), чтобы переговорить с доной Серафиной Телес, собственным своим поставщиком крыльев, туник, сандалий и нимбов.
Дона Клаудия провела этот день в Монтоуро, не считая малозначащих частностей, так, словно она провела его на луне, правда, ей почудилось какое-то волнение на улице (собственно, она узнала об этом от учеников, немногих, которые пришли в этот день в школу), но так как она жила тут же, в школьном здании, закончив урок, ей удалось, минуя улицу, укрыться у себя, в зальце с журналами и вышивками, раскрыть футляр с принадлежностями для выжигания и уйти с головой в черные тополя и облака — пейзаж для диванной подушки, которую она собиралась поднести доктору Нето к рождеству.
XXXIII
— Набег дикарей… Им что чужой двор, что рыночная площадь в Коргосе. Моя воля, я бы встретила их кнутом.
— Кто бы мог подумать. Дом наших друзей в такой опасности, а нас никого нет. По всему судя, староста не смог с ними справиться.
— Стоит взглянуть на окна.
— Чего нагляднее. Власть, позволяющая подобное безобразие, уже не власть, а пустое место; ну, ничего, председатель палаты узнает обо всем. Я об этом позабочусь.
— Не забудь про Антунеса. Говорят, он был среди этих смутьянов. Давно пора гнать его из церкви. Вора миловать, доброго погубить.
— Никогда не мог бы предположить, что Антунес…
— Цыпленку нужна наседка, а вору — лишь бы удобный случай, к тому же наследственность у него дурная, я сто раз тебе говорила.
— В самом деле, бить стекла…
Большая керосиновая лампа на голландском столике не то золотила, не то серебрила чайные чашки, полупустые рюмки. Медленное угасание огня, настойчивый шум дождя в ночи, мягкие кресла убаюкивали разговор, фразы падали в тепло комнаты все с большими и большими паузами:
— После обеда явилась полиция, взяли слепого с учеником.
— Теперь они ответят перед судом человеческим.
— Поделом вору и мука.
— Если она будет. На этот раз, если бы девушка не выдала отца… Но все же, подумайте, пойти против семейной морали…
— Отвратительно, падре Авел, вы правы. Но они все таковы.
— В любых краях, в любых морях. Народ тем не менее имеет и свои добродетели. Свои достоинства.
— Еще бы! Распутство, поножовщина, убийства.
— Да, да, то, что случилось, не сулит ничего хорошего.
— Ничего, ничего хорошего…
XXXIV
Трепетные блики огня играли на лицах и преображали их: глаза падре глубже ушли в орбиты, нос еще больше блестел и, казалось, смотрел в сторону; щеки доны Виоланте надулись, словно она набрала в рот воздуху; стала явной скрытая чувственность в губах доны Марии дос Празерес; бледность Алваро Силвестре наводила на мысль о лимоне или о мертвой желтизне лиц идиотов; дона Клаудия, нет дона Клаудия осталась такой, какой была, чистой, самой собой; ее не тронул огонь, не коснулась тень, душа прозрачная, как мед, избегла наваждения, губительного для остальных; что ж, это значит всего лишь, что души других не так прозрачны.
На первый взгляд вкус к научному истолкованию жизни, столь свойственный духу доктора Нето, не очень увязывался с подобными заключениями. Но если хорошенько подумать, заключения эти исходили из реальной основы: из психологических и моральных перекосов, присущих каждому из них. Он знал их всех как свои пять пальцев, знал так хорошо, что без труда, не выдавая себя, мог бы предсказать, чего можно от них ожидать; он видел их искаженными