[21]), муж, развалившийся в кресле, свесивший руку, чтобы дотянуться до стакана виски, стоящего на полу. Тихая музыка — включен проигрыватель.
Болтаем о всякой всячине: охотничьи истории (здесь-то мне и подарили драгоценный «Трактат о птицах, Сочинение любителя-практика»), погода, путешествия, кулинарные рецепты. Перебираем имена приятелей, людей из моего мирка и из их мирка, открываем в каждом из мирков общих знакомых: принято считать, что такие открытия сближают. Имена, фамилии; те живы-здоровы, те забыты; разговор переходит на новую тему: смерть. (По всей моей тетради разбросаны упоминания о смерти, высказывания такого рода:
«Смерть? Единственное, о чем всегда умалчивают гороскопы». Мария дас Мерсес.
«Прекрасной смерти не бывает, разве что смерть Христа или смерть от родов». Она же к концу другого вечера.
«Вот если бы хоронить прямо в лагуне!» Томас Мануэл.)
— Серьезно, — объявляет Инженер. — Если я когда-нибудь напишу завещание, потребую, чтобы меня похоронили именно в лагуне.
Мария дас Мерсес вздергивает бровь. То ли не поняла, то ли сочла неостроумным.
— Что за черный юмор, Томас.
— Никакого юмора. Куда пристойней лежать в болоте, чем в яме с червями.
— Бр-р, — говорит она. — Вы охмелели.
— Я в превосходной форме. — Томас Мануэл смеется и, словно чьи-то стихи, декламирует: — «Схороните меня в лагуне глубоко-глубоко, чтобы всякая рыбья мелочь меня не изъела».
— Хватит, по-моему, чудовищная безвкусица, — настаивает Мария дас Мерсес, а сама включает телевизор. Регулирует яркость, но звука не включает, сейчас она вернется к себе в угол, где на полу лежат подушки. Уже вернулась. Теперь внимательно глядит на экран. У нее перед глазами проходят религиозные шествия и военные парады. — Кроме всего прочего, такие похороны стоили бы адова труда, — добавляет она, не отрывая взгляда от экрана.
— Не понимаю почему. Хоронить в лагуне так же несложно, как в любом другом месте, — Томас Мануэл поворачивается ко мне. — Ведь есть же на Амазонке деревни с подводными кладбищами. В чем же дело? Достать несколько скафандров…
Мария дас Мерсес сразу прерывает:
— Опять про могильщиков в скафандрах? У меня от этого в конце концов кошмары начнутся, Томас.
Муж приветственно поднимает бокал с виски.
— Могильщики в скафандрах. Разве не потрясающе?
Мы оба смеемся, она — нет. Смерть, великое безмолвие и картины одиночества нагоняют страх на Марию дас Мерсес. Зимой она редко спускается к болоту (уверял меня падре Ново), и, скорее всего, именно поэтому: тусклая вода, рябая от дождя либо ветра, ассоциируется у нее в воображении с ненаселенным миром.
— Что меня восхищает, так это гордость этих рыб, — теперь Инженер обращается ко мне, не к ней. — Знать, что началась агония, и собрать остаток сил, чтобы выполнить свою последнюю волю. Еще виски?
Я соглашаюсь — но только самую капельку. Виски и рыба — одно с другим не очень вяжется.
— В данном случае — вяжется. Эти рыбы — особые.
Томас Мануэл наливает мне виски по классическому способу барменов: быстро переворачивая закупоренную бутылку, из которой он вытащит пробку в самый последний миг, чтобы алкоголь не оседал на дне.
— Эти рыбы сами выполняют свою последнюю волю.
Он не выпускает бутылку из рук. Ему видится строгое надгробие, выступающее из воды, а вокруг плавают серебристые усачи; простота, величие, а в черном иле болотного дна — останки рыб, которые предпочли похоронить себя заживо, а не достаться на съедение собратьям.
— Вот это я называю породистостью, крепким характером и мудростью. Ведь только у больших рыб хватает мужества хоронить себя заживо. По крайней мере, так рассказывают рыбаки.
А жена, не отводя глаз от телевизора:
— Вот оно что. Слушайте больше, что рассказывают рыбаки, много чего наслушаетесь.
— Уже наслушался. И знай, что никогда в этом не раскаивался. В лес иди с егерями и псами, на лагуну иди с рыбаками. Лучшего правила я не знаю, что там ни говори.
«Может, это пословица? — комментирую я про себя. — А может, одна из многих мыслей, заповедей или прихотей, унаследованных от Томаса-Основоположника, от Томаса Третьего, Четвертого или Восьмого, от Томаса-Деда или кого-то еще из них? Сомневаюсь, чтобы это знала даже молодая жена. И даже сам он, Томас Одиннадцатый, почитатель рыб, которые добровольно уходят в изгнание, чтобы оградить себя от унижений, приносимых смертью».
— Честное слово, эта история не выходит у меня из головы, — Инженер говорит тихо, размеренно. — Один мой слуга видел тут как-то две таких рыбины, их достали с самого дна протока Верга-Гранде. Ни следа тления.
— Святые мощи, — бормочу я и внутренне усмехаюсь: дешевая поэзия. Но не будем торопиться. Разве не дешево желание, чтобы плоть осталась безупречной даже после смерти? Я представляю себе династию патриархов, тела коих хранятся во глуби вод, словно клады, и из воды выступают надгробные плиты: Томас Мануэл (1600?), Томас Мануэл (1700?), Томас Мануэл (1800?), Томас Мануэл и снова Томас Мануэл… Несчастные рыбы, безупречно нетленные. И я повторяю настойчиво: «Мощи святых рыб».
— Вот именно. Слуга говорит, они были целехоньки.
Мария дас Мерсес пожимает плечами:
— Домингос, о господи.
— Ну и что? Насколько мне известно, Домингос — никакой не враль.
— Совсем не враль. Но что он мечтатель, так это точно.
— Мечтатель, он-то? С его практицизмом?
— И все-таки мечтатель. Наверное, тут раса роль играет или климат, не знаю. У нас была в коллеже девочка, тоже с островов Зеленого Мыса, она точно такая же.
Муж и жена обсуждают характер Домингоса, слуги. Это не просто проворный мулат, который у меня на глазах усмирил собак на площади перед церковью, но — как я вскоре узнаю — человек, детство которого истрепалось на набережных Миндело, где он служил гидом американским матросам, которым давал пояснения своим мягким вкрадчивым голосом. Это прошлое, заявляет Инженер. Природа одарила его разумом, вот он и сумел выжить.
— Но разве прошлое не оставляет следа? — спрашивает Мария дас Мерсес. — Я вот считаю, если кто-то был слугой, да еще где-то на острове, этого достаточно, чтобы наложить на человека особый отпечаток. Во всяком случае, чтобы вытерпеть эту сонную одурь, без воображения не обойтись.
Томас Мануэл подмигивает мне одним глазом:
— Влияние географического фактора на поведение человеческих особей.
— Только не надо шуток, — говорит она умоляюще, берясь за вязанье.
И муж, снова поворачиваясь ко мне:
— Вот-вот. И в Гафейру проникла социология.
Воцаряется молчание: супруга перебирает спицами, Инженер-Амфитрион вертит стакан в пальцах, пьет. Для гостя ситуация не из приятных, если бы не выдержанное виски — ему немало лет — и не любопытство — а оно еще старше, — никогда не покидающее рассказчика историй, где бы он ни находился. Коллекционер коллизий, неисправимый проныра, актер, предпочитающий второстепенные роли в уверенности, что так ему удобнее контролировать сцену, разве не смех? Смех сквозь слезы, потому что все, кто рассказывают истории, — не важно, из порочной наклонности или по профессии, — заслуживают хорошего взрыва хохота, когда полагают, что контролируют сцену. Ведь на самом деле их всегда подводит бумага, пугающее белое пространство, — и тут уж прощай, самонадеянность. И не спасет их ни хорошая память, ни синтаксис. Бьюсь об заклад, что Ксенофонт, хоть он и покровитель писателей-охотников, рыскал куда проворней по чистому полю, чем по папирусу. Внимание, Томас Мануэл заговорил:
— Надо мне будет как-нибудь на днях сказать ему, чтобы приготовил нам грог по тамошнему рецепту. — Речь, естественно, идет о Домингосе. — Пальчики оближешь.
(«А вечерние газеты с прогнозом погоды приходят с запозданием, как и тогда», — вдруг вспоминаю я, стоя возле окна и глядя на улицу и на дверь кафе. Мне хорошо известно, что стряслось с Домингосом: и как Инженер вырвал его без руки из-под гильотинного ножа фабричного станка, и как потом склеивал его по кусочкам. Все мне известно. Известно, какая смерть его ждет и даже как он был спасен от пагубы спиртного благодаря средству Томаса Мануэла, каковое, если не ошибаюсь, сводится к двум ингредиентам: взнуздать покрепче и не жалеть боков. Я знаю все, за исключением ближайшего прошлого, вчерашнего и сегодняшнего, которое таит от меня вечерняя газета. А недавнее прошлое тоже немаловажно).
— Теперь поставьте перед ним трактор, и он его вам разберет и соберет в лучшем виде. Но задал он мне работку, этот чертов Домингос. Я взялся за него, взнуздал покрепче, боков не жалел, и довел до кондиции. Мария, сколько времени пробыл Домингос у Форда?
— Полгода, — отвечает жена из своего угла. — Смотрите, Томас, дикторша, которая вам нравится…
— Передай ей привет. Так вот, за полгода практики, а то и меньше, он выучился обращаться с трактором, как ас. После трактора «ягуар» — детская игрушка, он делает с ним, что хочет.
Время от времени Мария дас Мерсес затягивается сигаретой в длинном мундштуке, потом кладет мундштук на край пепельницы, и пальцы ее снова заводят игру с шерстью. Машинально, как пальцы богомолки, перебирающей четки. Вязанье, утверждает она, снимает напряжение («перестаешь думать»); но, между нами, какая, в сущности, разница между четками и спицами? — думаю я, глядя на нее украдкой. Игра в мимикрию, профессор. Вязать, чтобы одеть бедных, молиться, чтобы заслужить вечное блаженство, — и то и другое снимает напряжение: облегчает душу, разгоняет тревогу. (Тема, которую надо развить, помечаю я у себя в тетради: благотворительность как элемент социального равновесия; далее: она же как стабилизатор иерархического порядка. «О необходимости существования бедных для достижения царствия небесного». Хотя нет. Не стоит тратить время на эту тему. Все это можно найти в катехизисе, профессор.)
Томас Мануэл рассуждает о Домингосе, и я связываю то, что он рассказывает, с рассуждениями о пользе определенного типа беззащитных людей и о пользе определенного вида птиц с подрезанными правильными перьями, пригодных для охоты. Это существа ущербные — как бедняки, как незаконнорожденные, — о них тоже можно было бы написать целый катехизис. Но нечего уклоняться от предмета, особенно в этот первый вечер, что я провожу в доме над лагуной. Будут еще вечера, в этой же гостиной, выходящей на террасу, или в погребе, где хранится вино и который именуется «bodegón»