Современная португальская повесть — страница 48 из 121

XI

Для здешних жителей лагуна — сердце края, источник изобилия. Бурдюк. Островок. Островок воды, со всех сторон окруженный сушей и ружьями лесной охраны.

Но как ее ни назови: островок, бурдюк, облачный венец или птичье созвездие, лагуна — мерило всего сущего для этой общины крестьян-рабочих[38]; именно она, а не фабрика, где они работают, и не огород, который они возделывают в свободные от фабрики часы. Вот почему жители Гафейры так хорошо знают жизнь лагун и болот, здешней в особенности, времена года, фауну, свойственную каждому из них, и ловушки, которыми лагуна грозит, — как ее собственные, так и те, которые расставлены лесной охраной. А по сути, именно она, лагуна (или облако, ее символизирующее), призвала меня сюда, из-за нее я и сижу сейчас в четырех стенах, выжидая и вспоминая.

Я очутился между двумя полюсами, и на обоих — развалины; вот какая история. За линией холмов — полуразрушенный дом, у истоков деревни — экспозиция древнеримского величия, заприходованная до последнего камешка ученым аббатом. Наверное, он был счастлив, этот человек, и особенную радость доставляли ему упорядоченные мелкие подробности, это сквозит у него в стиле. И правда, он такой благоразумный. Такой безмятежный…

А впрочем, когда сам я в этой же комнате начал копить записи и отрывки из забытых книг — разве не значило это, что я тоже уступаю любопытству? Так-то оно так, но мне чуждо спокойствие, мне всегда было чуждо спокойствие, его отвергает мой критический дух, мой независимый голос. Мне ни разу в жизни не удалось рассказать историю, оставшись в ладу с самим собою и с ее персонажами, и ни разу в жизни не удалось прочесть ее, сохраняя спокойствие. А мне сорок лет, сорок один.

Даже в номер пансиона проникают признаки жизни, признаки внешнего мира, — вот что важно. Когда, растянувшись на кровати, я читал творение его преподобия аббата или «Трактат о птицах», мне стоило приподнять голову, чтобы увидеть облачный венец, зовущий меня в нынешний день, на охоту, под увлажняющий поля дождь, в мир конкретного. Ближе к сумеркам ореол этот рассеивался, по всем признакам пора было прощаться с лагуной, которая вот-вот начнет жить своей особой жизнью, никак не связанной с жизнью деревни. Но не тут-то было. Сразу же слышалось звяканье велосипедных звонков, и музыка эта рассказывала мне о корзинах с угрями, пойманными на рассвете, во время коротких вылазок по дороге на фабрику. Таким образом, в Гафейре жили, — да и сейчас живут, — не сводя глаз с лагуны. В рассветную пору — силуэты велосипедистов, зашедших в воду по бедра; в пору сумерек — приветственное звяканье велосипедных звонков и дымящиеся угри. Днем над округой властвует облачный венец. Сколько сейчас может быть времени?


Время. Для вечерних газет рановато, отсюда характерные черты нынешнего часа. Вокруг кафе, соответственно, нет суеты, возвещающей о том, что в деревню привезли новости. Жаждущий вестей пусть пока довольствуется теми, которыми снабдит его Старик-Лотерейщик, а Старик, надо отдать ему должное, отнюдь не руководствуется газетной информацией, у него есть своя. Чтоб объяснить мир, ему хватит с лихвой лагуны (отрицательных ее сторон).


Приезжий, соблюдай осторожность при толковании речений. Если лагуна знаменует изобилие, а всякое изобилие, как гласит пословица, влечет наказание, нелишне призадуматься. Перед нами одно из многих народных правил, сложившихся в пору христианского смирения и пущенных в оборот, дабы никто не позарился на чужое изобилие, сберегавшееся за семью замками. Точно тебе говорю, Инженер-Амфитрион. Во имя истины и для собственного руководства я с легким сердцем отказываюсь от Рубашки — Счастливого — Человека. Предпочитаю свою…


…И машины, стоящие на площади. Их в данный момент шесть штук, и они служат доказательством того, что как ни толкуй пословицу, — а у изобилия есть и положительные стороны (а именно: машины, катера, которые завтра будут бороздить воды лагуны, деньги, дающие возможность приобрести хорошее охотничье снаряжение, деньги, дающие возможность познать жизнь и красоту… много, много чего).

Конечно, отрицательные стороны тоже есть, что правда, то правда. За долгие годы лагуна скопила столько ядохимикатов, которыми морили рыбу, вытерпела такое множество выстрелов и такое множество властей, что — я всего лишь повторяю слова Старосты — лагуна жжется, обжигая всякого, кто осмелится ее оскорбить. Вот причина, по которой она собирается, как велит логика, поглотить дом Палма Браво («Дом-то вот-вот рухнет, а обломки покатятся вниз по склону вместе со всеми привидениями и проклятыми псами», — пророчество егеря в кафе); причина, по которой она издали бросает вызов овчаркам Инженера и бесстрастно наблюдает за тем, как они впадают в умоисступление; причина, наконец, по которой она сомкнула кольцо смертельных объятий вокруг Марии дас Мерсес в то утро двенадцатого мая прошлого года. Все в полном соответствии с заключениями следствия, подвожу я итог, раскуривая сигарету.

Но, вопрошает мое любопытство, кто их читал, эти заключения? Староста. И многое он узнал помимо «истины фактов»? Сомнительно. Он занят своими проблемами, у него нет времени на то, чтобы снова поднимать дело, официально уже закрытое. «В заключениях все точно сформулировано», — отделался он от меня, закрыв тему.

Согласен, друг мой Староста, в заключениях все точно сформулировано. Но следы побоев? Или, спрашиваю я в своем неведении, местные слухи о кровоподтеках на теле покойной — тоже вымысел?

— От начала до конца. Кто-то распустил эти слухи, чтобы очернить Инженера. Вы понимаете, ваше превосходительство, я видел тело — ни малейшего признака насилия.

— Говорят, одежда была изорвана…

— Верно, и царапины были. Что же тут противоестественного? Женщина в лесу, в глухую ночь…

Мария дас Мерсес, видимо, спотыкалась без конца, пока не угодила в объятия лагуны. Босая, в ночной сорочке, она бежала вслепую, исхлестанная ветками, исколотая шипами, оскальзывалась на мху, обдирая кожу о терновник. Бежала, обезумев, не помня себя.

— Она пробежала лесом больше двух километров, пока добралась до Урдисейры. — Староста приводил в порядок бумаги, которые мне показывал: квитанции, постановления охотничьего управления, что там еще. — Два километра. Не меньше, если не больше.

— Урдисейра, — бормочу я. — И надоумит же дьявол выбрать такое место.

— Знаете, как говорится: кто сам к своей смерти идет, дорогу вслепую найдет. Может, ее дорога вела к морю, кто знает.

— К морю или к трясине, друг мой Староста?

— К морю. Я — скорее за море.

Все совпадает, хозяюшка. Этот вариант («Всего лишь предположение, — спешит оговориться представитель Девяноста Восьми, — поскольку в заключении об этом умалчивается»), этот вариант — еще одно подтверждение ненависти Марии дас Мерсес к лагуне. Чтобы уйти от лагуны, был один путь — к морю. К морю и только к морю. Она бежала в сторону дюн, ей уже слышался рокот волн, они звали ее, она углубилась в чащу, чтобы спрямить дорогу, и увязла в той части лагуны, которая называется Урдисейра. Лагуна поймала ее. «Буль-буль!» — выкрикивает Старик-Лотерейщик перед своими слушателями в кафе.

Негодный это метод — принимать на веру хохот судьбы и выдумки деревенского разносчика вестей. «Никудышный», — подбираю я еще более решительный эпитет; любопытно, почему все-таки так тихо в кафе напротив. Озлобленные старики эффектны в литературном смысле, не спорю, но годятся лишь на то, чтобы развлекать равнодушных. Их основной прием — дегуманизация, ты согласен, мой критический дух? Мария дас Мерсес не так уж любила жизнь, чтобы своими руками положить ей конец. Для нее не существовало прекрасной смерти. «Только смерть родами…» Разве не от нее я это слышал?


В пейзаже не хватает запятой, и послеполуденное время течет равномерно, без сотрясений. Ни дуновения ветерка, ни птицы; хоть бы что-то послышалось с холмов, прошумело по дороге. Смерть — вот что такое все это, в сущности. Если бы на церковную колокольню сел аист, — получилась бы запятая. Длинная шея, плавно изогнувшаяся в небе над площадью. Аисты вроде бы вечно заняты думой о детях. Перелетают из края в край с думой о детях.

Черт, что вспомнилось: «Прекрасная смерть — только смерть родами…» Слышал бы это Старик, обрушился бы на меня, распалившись, как никогда:

— Родами, она-то? Хи-хи-хи… Не смеши меня…

Его зловредный смешок прорежет послеполуденную тишь, и никаких тебе запятых, пейзаж — сплошная гонка многозначительных многоточий. И сиплый голос осквернит память Марии дас Мерсес, изрешетит ее всю издевательским дробным хохотком:

— Хи-хи-хи… Бесплодная, как самка мула, хи-хи. Бесплодная, вот она какая.

И тогда, хоть разносчику вестей доверять не очень стоит, в воздухе повисает обвинение: Мария дас Мерсес — необитаемая женщина. Над одиночеством лагуны — ее собственное одиночество, одиночество бесплодной супруги, ненавидевшей жизнетворное чрево вод (а Томаса Мануэла влекли к нему мечты о подводных кладбищах). Она ненавидела его настолько, что в конце концов отдалась ему.

Возвращение в околоплодную жидкость. Правильно, доктор Фрейд? Спокойно. От иллюстраций в духе фрейдобреда разбухают разделы рекламы. И банковские счета светил психоанализа, само собой. Бьюсь об заклад, что даже герр Геббельс потягивал коктейль а-ля Фрейд через стальную соломинку, изготовленную у Крупна.

XII

«Необитаемая женщина». Недурное сочетание: в нем есть что-то высокомерное, вертикальное — заголовок для аллегории:

НЕОБИТАЕМАЯ ЖЕНЩИНА

На белизне страницы (а лист бумаги, бесспорно, исполнен соблазнов, он — как женское тело, отданное тебе во власть) посередине и в самом верху — эти два слова. Они — только заголовок, диадема из восемнадцати букв. Ниже — само восхваление (с посвятительной надписью: «Мария дас Мерсес, 1938–1966», или без оной), и это будет рисунок во весь лист, изображающий цветущее гранатовое дерево, что растет во дворе пансиона. Рисунок подробнейший, со всеми сучочками, каждый лист точно вычерчен и у каждого — своя дума.