Гранатовое дерево одичало, по стволу ползают полчища муравьев. Но при всем том оно достойно восхваления, ибо в этом безотрадном краю и в эту пору года оно — единственный радостный возглас Природы. Дикорастущее дерево, отбрасывающее узорчатую тень, пора сока миновала, теперь — пора цветения; вокруг — лишь камни да муравьи, объедки, собаки, ждущие хозяев. И в середине — оно. Заполняющее страницу, словно образчик из школьного гербария, листва осквернена оскорблениями (что выкрикивает Старик), цветы прихотливы, как вопросительные знаки, и черные точечки снуют повсюду. Оно — как алая песнь, обращенная к осеннему солнцу, это дерево, и медноцветные его ветви сплетаются, образуя свод, усеянный алыми ликующими ранами. Словом, дерево это наделено неизмеримой самоценностью красоты — вещь существеннейшая.
Хвалу бесплодной супруге не так-то просто обосновать, тем более с помощью дилетантских аллегорий. Ну а бесплодные мужчины? Неужели для них, для бесплодных мужчин, не сыщется места в беспристрастных пособиях по данному вопросу, составленных в народе, тех самых, коими руководствуются Старики и Егери? Где скрывается порок, препятствующий зарождению плода? В необитаемой супруге или в семени, которому не хватает силы, чтобы зажить у нее во чреве? Или и то, и то? Надо бы разобраться. Следовало бы заслушать представителей высокопросвещенного медицинского сословия.
Тем более что неподалеку отсюда, в городской поликлинике, наверняка есть все объясняющая медкарта. «Браво, Мария дас Мерсес да Палма; род. в Лиссабоне в 1938 г. Наследственность — без откл. История болезни». Стоп. Напрасный труд: «история болезни», то, что могло бы пролить какой-то свет на проблему, осталась врачебной тайной в соответствии с договором, который заключили между собой саван и белый халат. Настаивать бесполезно, ибо пакт есть пакт, и оба они — белый халат и саван — заботливо прячут иные тайны человеческого тела. Бесполезно заговаривать с врачом на эти темы.
Изменим курс. Оставим в покое городскую клинику, заглянем южнее, далеко по ту сторону сосновых лесов, — и там, в Лиссабоне, на расстоянии ста тридцати пяти километров от Гафейры, в полутора часах езды на машине (если взять среднюю скорость «ягуара-Е»), существует еще одна медкарта. Да никакая не медкарта. Ворох документов, хранящихся в архиве секретариата католического коллежа. С соизволения божьего там можно будет найти школьные тетрадки, вышивки и фотографии разных классов, и на каждой, год за годом, появляется Мария дас Мерсес. На самых ранних — с бантом в волосах, на самых поздних — в туфлях на высоком каблуке.
Дабы коллеж этот по духу вполне гармонировал с возглавляющими его монахинями — обладательницами университетских дипломов — и с просторными террасами, выходящими на Тежо, стилю его должны быть присущи неукоснительность и всеведение. Кажется, так оно и есть. На похороны Марии дас Мерсес был послан венок, символизирующий скорбь и чистоту, а в часовне коллежа отслужили мессу за упокой души злосчастной его питомицы. Неукоснительность и всеведение. В данный момент коллежу нужно одно: чтобы не раздували скандала вокруг имени бывшей его питомицы и чтобы быстрее высохло пятно, замаравшее его анналы. «Тише», — приказывают монахини, похлопывая в ладоши. У каждой — обручальное кольцо на пальце, на груди огромная металлическая брошь в форме сердца.
«Пред вами раба господня…»
По этим коридорам проходила Мария дас Мерсес. Она вязала первое свое вязанье на лужайке в этом парке, играла в морской бой в классной комнате, где всем повелевало серебряное распятие. В ее время были — и есть, и будут всегда, до скончания века, — Молодая Сестра, олицетворение Невинности и Рассвета, и «сестра, вертоград закрытый» Священного писания (Соломон, IV, 3). Была Идеальная Мать — Директриса, сама Строгость и Дистантность, и еще была влюбленная девочка-подросток, трепещущая у окна, за которым — солнце и облака. И многие-многие другие: те, которые перебрасываются записочками, отправляя в полет с парты на парту стайки секретов; те, которые списывают друг у друга слова песенок; не обошлось даже без вечной тихони, рисующей во всех учебниках женское лицо, всегда одно и то же, с подписью: Сестра Меланхолия. От этой вряд ли стоит чего-то ждать. Если она будет продолжать в том же духе (вряд ли будет), то кончит «невестой Христовой», к общему нашему неудовольствию. Подробности см. у святой Терезы в «Las moradas»[39].
Не думаю, чтобы Мария дас Мерсес пережила мгновения мистического восторга. Набожность, успехи в науках, поведение — все на обычном среднем уровне. Сквозь школьные годы она прошла с той же непринужденностью, с какой позирует на одной фотографии, хранящейся в доме над лагуной: стоит рядом с душевнейшей матерью-наставницей, под мышкой — теннисная ракетка, на блузке — утенок Дональд; в волосах бантики, на лице гримаска, прячущая смех. Но только — это-то и смущает — в ее облике есть что-то неожиданное. Груди? Не только груди. Ноги, длинные и совершенной формы. Прощай, детство. На этой фотографии я дал бы ей одиннадцать, самое большее.
Если посмотреть на эту фотографию и вспомнить Марию дас Мерсес такою, какою она была, когда царила в доме над лагуной, напрашивается вывод: тело, которому суждено было стать необитаемым, очень рано отлилось в надежные и покойные формы владычицы домашнего очага. И еще один вывод: тело это, на каком-то этапе, о котором мы ничего не можем угадать, обрело гармоничность, гибкость, изысканность, претворившись в тот горделивый силуэт, который потом стал появляться на веранде дома над лагуной: брюки и развевающийся по ветру платок. Но в тот момент, когда метаморфоза свершилась, о Томасе Мануэле речи еще не было.
Семь лет супружества, проведенных в непрестанном хождении по дому и по веранде. В Гафейре сейчас еще день. На площади выстроились четыре машины, принадлежащие охотникам, не считая моей и фургончика Старосты; предвечерье хоть и прохладное, но тихое. В низине задул сумеречный ветер — как обычно, с моря (платок Марии дас Мерсес слегка вздувается…), он несет клочья тумана. Туманный октябрь стоит над лагуной в описываемом году. Тысяча девятьсот каком?
Время от времени молодой супруге мерещится телефонный звонок. Или гул автомашины, или скрип ворот, поворачивающихся на петлях; хотя нет — собаки непременно подали бы голос. Проклятые. Но телефон давно умер, потому что подруги из ближнего городка играют в карты у кого-то в гостях, а лиссабонские подруги сидят в кино. Собаки, Лорд и Маружа, прикорнули возле мисок с недоеденным ужином, один глаз смотрит в себя, другой, приоткрытый, ждет сообщений от ушей и ноздрей. Что же касается автомашины, «нулевая вероятность», как сказал бы Инженер. «Точно тебе говорю». Да и ветер дует со стороны дома на дорогу. На расстоянии не расслышать гула.
Мария дас Мерсес пошла в комнату за таблеткой аспирина; вот вернулась на веранду, прислонилась к одной из огромных ваз, взгляд скользит вдоль длинного мундштука, зажатого в зубах. Огонек сигареты то вспыхивает, то гаснет — он как мигающий фонарь-часовой.
Где он сейчас, этот человек? — спрашиваю себя и я. В Африке? В Лиссабоне? Жизнь в деревне остановилась. Рейсовика с газетами все нет. Служанка-девочка и девушка с сеттерами куда-то делись. Что же сталось с Инженером? Мечется по свету, пытаясь уйти от мыслей о смерти жены?
XIII
Только теперь, в восемнадцать часов четырнадцать минут, прибыли вечерние газеты, и молю бога, чтобы с хорошим прогнозом погоды. О, хоть бы! Ради чести и во имя славы наилучшего в сезоне гуся необходимо, чтобы служаночка принесла мне хороший номер «Диарио де Лисбоа» или «Диарио популар», чтобы там и речи не было о дожде, о сильном ветре и тем более о грозах. Это необходимо, решается участь договора насчет леденцов. И моя собственная, поскольку я связан этим договором.
Лотерейщик открыл продажу газет за одним из столиков при входе в кафе, и отовсюду уже стекаются постоянные покупатели. Подходят и приезжие — охотники, гуляющие по деревне и заглядывающие во все кабаки, как положено туристам. Они сталкивались друг с другом в одних и тех же местах, слушали рассказы одних и тех же людей, вскоре они вступят в разговор друг с другом. Когда же сойдутся за столом в зале нижнего этажа, неизбежно начнут обмениваться сведениями относительно лагуны, почерпнутыми из доступных источников, а потом перейдут к обсуждению собак и марок пороха и — тоже возможно — к проблемам охотничьего законодательства. Знакомая песенка. А ты, служаночка, не мешкай. Эта вечерняя газета играет важнейшую роль в нашем договоре, а все прочие охотники пусть катятся подальше. Они даже не заслуживают, чтобы мы о них беспокоились, не сомневайся.
Если верить газете, завтра все пройдет на высшем уровне. Плотная облачность на южном побережье, не у нас, — лишь бы дьявол не подслушал, — небольшое понижение температуры и классический умеренный ветер, который вдобавок дует с северо-востока. Недурно. Мои искренние соболезнования почтенным куликам этой благородной и верной делу прогресса земли, но так написано в газете. Так что пусть не пытаются лететь к морю, им не сладить с ветром, даже этот путь к спасенью закрыт.
Я читаю газету, растянувшись на кровати. За несколько минут успеваю просмотреть ее всю, и пальцы мои запачканы типографской краской, измараны тусклой свинцовой чернотой. Они в поту, приходит мне в голову, в мучительном горьком поту, которым потеют газетенки, родившиеся от боязливых редакторов и прошедшие, как сквозь тюрьмы, сквозь разные отделы, ножницы, отсрочки, страхи, а в заключение выжатые до предела в тяжелых ротационных машинах. Если потереть большой палец об указательный, осязаешь физически частицы того, что стоило такого труда, а стало чем-то вроде почти неприметного грибка, затянувшего и нивелировавшего нашу совесть. В газетах все тихо-мирно — вот что можно сказать, прочитав их. И сами газеты, потея, тоже твердят нам: все тихо-мирно. Они так отстираны, так измочалены цензурой, что марают руки.