Современная португальская повесть — страница 58 из 121

— Сентиментальные представления о жизни животных… Вы это имеете в виду?

— Отчасти. Иногда это даже похоже на игру с множеством правил. Удел животного — пасть на поле чести, ваш — убить его в благородном поединке. Но по крайней мере, посидите в машине. Мне как-то не по себе, что вы дышите такой сыростью.

Соглашаюсь. На одну минуту, пока выкурю сигарету, потому что селезень, которого мне предстоит подстрелить завтра, и так далее и тому подобное.

— Вот-вот, я и говорю, для вас охота — полнейшее подобие классической битвы.

— Для меня и для всех охотников, которые позволяют себе роскошь соблюдать кое-какие правила, — отзываюсь я. И, сидя рядом с ним, пускаюсь в теоретические рассуждения на тему о том, что труднодосягаемость есть главное условие удовольствия, а потому необходимы правила и схемы. Все это делается с намерением отвлечь его, а втайне я подозреваю, что мои схемы, тактические уловки и прочее — не что иное, как плод чисто литературных представлений о законах существования животных; при этом я прекрасно знаю, что мне было бы неприятно, окажись все это литературщиной, а весьма возможно, что так оно и есть.

— Как-как? — спрашивает голос слева от меня, но такой погасший, что никого не обманет: ясно, что падре Ново блуждает сейчас совсем в других местах и мысли его вертятся вокруг, долговязой фигуры Томаса Мануэла. Либо вокруг воспоминания о Домингосе, — тоже возможный вариант. Одно из двух.

Вот наклонился вперед, пытается в свете счетчика разглядеть циферблат часов. Выпрямившись, глубоко вздыхает:

— Не знаю, может, лучше поехать разыскать его…

Молчу, пусть сам разбирается. Вот уже он снова говорит, глядя в ветровое стекло:

— Боюсь одного: если приеду, как бы не вышло хуже. Вообразит еще, что обязан привести угрозу в исполнение, с него станется, и тогда точно примчится в Гафейру. Не знаю, право же, не знаю…

Подъезжают все новые и новые велосипедисты, и телевизор в кафе встречает их музыкой и коммерческой рекламой. Какая-то старуха прошла было мимо, но вернулась назад разведать, что там происходит у нас в машине. Буркнула: «Спокойной вам ночи», — и пошла своей дорогой. В воздухе звенит вечный зов матери, разыскивающей сына, а слева от меня слышится бормотание падре: ехать? не ехать?

Не понимаю, сказать по чести, просто не вижу, какой найдет себе выход ярость или гордость Инженера. Кроме одного: умышленно поднять тревогу, издали помахать Гафейре рукой. Не зря же он расположился в баре, где оставил столь малоприятную память, и не зря выбрал именно этот день, чтобы напомнить о себе деревне, считающей его пропавшим без вести. А мой приятель почти что ему подыгрывает. Ну не наивность ли? — осуждающе шепчет элементарный здравый смысл.

— Не знаю, — говорит священник, глядя в туман. — Право, не знаю…

— Подначивать пьяных, задевая их гордость, — не лучшее занятие, — отзываюсь я. — Но если хотите, я поеду с вами.

— Вы с ним общаетесь?

— С тех пор ни разу его не видел, но это не играет роли.

— Вы действительно так больше и не виделись с ним?

Торжественно поднимаю руку.

— Клянусь. Послал ему поздравление на Новый год, и все.

— А в Лиссабоне вы не встречались?

— Ни в Лиссабоне, нигде. Почему вы спрашиваете?

Падре Ново покачивает головой:

— Поразительно. Чего только не накрутит этот человек.

— Что он накрутил?

— Ничего серьезного, — отвечает падре. — Вы знаете, каков он. Выдумает историю, а потом сам в нее поверит.

— Догадываюсь. На сей раз он взял в оборот меня.

Усталая улыбка падре:

— Ребячество.

— А все-таки, в чем дело?

— Какая-то чепуха, толком не помню. Хочет возбудить против вас дело, привлечь к ответу за какой-то роман, не знаю толком. Сказать по правде, не понял.

— Ну, тут вы меня заинтриговали. Роман, значит.

Падре от души смеется:

— И вы автор.

Я чуть не подскочил на сиденье:

— Я?

— Ну да. Жизнь некой маникюрши, с которой он вас познакомил.

— Жизнь маникюрши? Да никогда! — заявляю я громогласно, а священник смеется еще пуще. — Только этого мне не хватало, связаться с такой мощной конгрегацией, как маникюрши. Не так уж я глуп, мой любезный.

— Придется вам смириться. Томас приготовил вам именно этот вариант.

— И не подумаю смиряться. Вы что думаете, с маникюршами можно шутки шутить? Им известна подноготная всех клиентов, у них найдутся материалы на кого угодно. Маникюрши — это сила. Настоящая сила. Когда будете с ним говорить, попросите его дать мне другую героиню.

— Чего ради? Чтобы он выдумал вам другую еще хуже?

Смеясь и поблескивая очками, он рассказывает мне, как некая маникюрша с серебряным лаком на ноготках раскрыла душу некоему романисту, полагаясь на его такт и верность реальным фактам, как затем этот самый романист, коим оказался я, пустил с торгов услышанную исповедь и, нечестиво ее исказив, напечатал священным типографским шрифтом; рассказывает, как некий сердобольный Инженер, возмутившись, вступился за потерпевшую, и в заключение сокрушается без горечи по поводу многотерпения некоего священнослужителя, который рассеянно слушал Инженера, совершенно одуревшего от ярости и от виски.

— Томас Мануэл, — заканчивает он, — только и ждет, когда выйдет книга, чтобы сразу подать в суд.

— Вот видите? — тороплюсь вставить я. — Маникюрши — это целая конгрегация, разве нет? Видите, как можно накрыть писателя с головой всего-навсего листком гербовой бумаги?

— Придется вам смириться, податься некуда.

Я радуюсь, что мой приятель избавился от мрачных предчувствий, которые очень к лицу деревенскому священнику, но никак не ему, пастырю, верующему в бога, а не в дьяволов. Вестовщики-однозубы и церковные совы — вот кто с упоением изобретает всякую чертовщину, потому что она нужна им, как хлеб насущный. А падре Ново она ни к чему. Он человек жизнерадостный, ибо верует по доброй воле, а не из страха, и он не только отличный партнер в игре «будь начеку», он к тому же терпеливый слушатель историй Инженера. На сей раз Инженер здорово мне насолил, вертится у меня в голове. От представителя рода Палма Браво я мог ожидать каких угодно подвохов, но только не этого — втравить меня в конфликт с маникюршами. Маникюрши, такая ответственность.

— А откуда именно была героиня, можно узнать?

Но, к моему изумлению, падре внезапно помрачнел, ответил сухо:

— Все это пустяки… Мы здесь потешаемся, а ему, бедняге, так одиноко.

Пытаюсь обратить все в шутку.

— Ну, не так уж одиноко. С ним все маникюрши, каких ему заблагорассудится выдумать. Разве этого мало?

Молчание, острое, как лезвие, отделило меня от моего приятеля; он сидит в профиль, руки на руле.

— Вы жестокий человек, — бормочет он после паузы. — Никогда бы не подумал.

— Я — писатель отрицательного толка, — отвечаю я. — Но это не навеки, не беспокойтесь. Постараюсь перестроиться в ближайшее время.


Когда я поднимаюсь по ступенькам к себе в номер, перед глазами у меня Инженер, угрожающе сгорбившийся над стаканом виски и неизбывно одинокий, это он-то, всегда искавший общества. Ступеньки лестницы поскрипывают: «Серебряные ноготки… Серебряные ноготки». Чье-то прозвище, наверняка, но чье?

Какого-то гитариста?

XXII

Охотник, которому завтра в поход, сидит на краю кровати и рассеянно глядит на жаровню, принесенную в номер по распоряжению хозяйки. Сидит и думает — обо всем и ни о чем: об Инженере и о падре; об угрях (и по ассоциации об африканской пословице: «Сколько палка в воде ни мокнет, водяною змеей не станет»); думает о сентиментальном фатализме, сквозящем в его собственной манере говорить о животных, с которыми он вступает в поединок на охоте, и эта манера ему ничуть не по вкусу (потому что, с его точки зрения, всякая антропоморфизация[60] — бравада, хотите верьте, падре Ново, хотите нет; и какой уродливый термин: ан-тро-по-мор-фи-за-ция); и со всем тем вполне отдает себе отчет в том, что мысли эти разгоняют сон. Да к тому же на улице шум, музыка, колокольчики; пойти прикрыть окно.

Стекла опущены до половины, и в комнату проникает ночной воздух, приправленный — сейчас это чувствуется — легким привкусом дыма. Как хорошо в комнате, когда, как сейчас, на жаровне тлеет уголь, а лоб холодит ветерок, пахучий, но в самую меру. Удачная мысль — поставить здесь жаровню. Наверное, немногие охотники удостоились такого знака внимания со стороны главной муравьихи, она же владелица пансиона.

Перед кафе выстроились велосипеды, у каждого на руле висит корзина с угрями. У дверей и возле стойки толпятся крестьяне-рабочие, их сразу отличишь по курткам из овчины с поднятыми воротниками (они их подняли, когда съезжали с холмов) и по брюкам, перехваченным у щиколотки зажимами. Тут же вертятся их отпрыски и даже, глядишь, любопытствующий пес, и все они — взрослые, детвора и любопытствующие псы — курсируют между уличной полутьмой и освещенным заведением, откуда несется музыка и винный дух. Оно и понятно, сегодня праздник. Высоконравственное зрелище. Завтра наступит Первый Год эры Девяноста Восьми. (Где-то я это вычитал, «высоконравственное зрелище». На ярмарочном плакате? Но где и когда?) Завтра девяносто восемь ружейных охотников, выступающих от округи имени Девяноста Восьми, примут участие в состязаниях на лагуне, обставленных со всей торжественностью и организованных на самом высоком уровне. Гулянье на лоне природы и танцы под концертино — Утки, Вальдшнепы, Бекасы (и Прочая Дичь по Сезону). Катание на Лодках. Демонстрация Охотничьих Собак. Словом, настоящее празднество. Сам Староста только что прошествовал в кафе, остановился у двери, в руках у него рулон бумаги, шляпа сидит на самой макушке, вот-вот воспарит в неведомые выси. Слава тебе, Староста, мечтатель с размахом, капитан Девяноста Восьми.

И тут в памяти у меня забрезжил свет: «Серебряные ноготки. Ну да, та самая женщина, что совершила идеальное преступление». И в свете, что брезжит в окне, я вижу свое лицо с шевелящимися губами.