— Защищайся, мерин паршивый. Защищайся, или прикончу на месте.
Став на одно колено, мулат пытается выпрямиться, голова мотается из стороны в сторону в свете фар, лицо окровавлено. Старуха и парень-поденщик дрожат от страха, молоденькая служанка с плачем убегает. Схватившись за палку, опершись на нее, как на посох, Домингос приподнимается. Но пальцы разжимаются, ноги не слушаются, они безмускульные, ватные, и мулат, дернувшись в последний раз, падает наземь и распластывается всем телом на каменных плитах.
Инженер закрывает глаза.
— Ради бога, защищайся.
Он проговорил это дрожащим голосом, словно умоляя сквозь стиснутые зубы.
Никакой реакции. Домингос даже не шевелится. Распростертый на земле, он смотрит куда-то вдаль, и во взгляде — грусть и спокойствие.
Мария дас Мерсес с веранды наблюдала всю сцену без единого слова. Жена наверху, странно безмятежная и безмолвная, муж — внизу, у ног его — тело слуги. Она видит лицо мужа, бледное в беспощадном свете фар, видит его повисшие руки и знает, что он ждет лишь движения Домингоса, лишь малейшего признака жизни, чтобы дать волю ярости. Проходит минута, другая, но мулат не шевелится.
Тогда в порыве бешенства Томас Мануэл поворачивается на каблуках, прижимает кулаки к лицу, вдавливая их в кожу, и исчезает. Бегом, почти бегом взлетает по лестнице, лишь бы не видеть этого мерзкого отребья, сам не свой. Когда он добегает до площадки, Мария дас Мерсес осторожно сторонится, пропуская мужа. Не прикасается к нему, не говорит ему ни слова. Она стоит в дверях, он рухнул в кресло в гостиной. Затем Мария дас Мерсес уходит в спальню, приносит оттуда домашние туфли мужа, переобувает его. Приносит трубку, подает виски. Потом, спустя долгое время, прижимает его к себе, гладит ему руки, волосы, холодное и хмурое лицо.
— Любимый мой, маленький… — шепчет она, крепко прижимая его к груди. — Мой маленький, мой большой, мой любимый…
Словно баюкает, словно баюкает.
XXV-а
Я все листаю свои записи.
«Вертихвостка-нырок.
Прогулка в лодке по лагуне. Оратория во славу животного мира, или О мудром примере Матери-Природы.
Точка зрения Инж.: разум мулата складывается из негритянского простодушия — 50 % и из уловок, которым он выучился у белых колонизаторов, — 50 %. Оптимальное решение: повысить умственный уровень негра, не превращая его в пролетария, обучить мулата, не превращая его в интеллектуала.
Я отвечал, что уже читал где-то этот рецепт…»
— И переменим тему, — говорю я, обращаясь к своей фляге.
Голос Инженера:
— Почему, она тебе не по шерсти? Считаешь, всех надо превратить в интеллектуалов?
Я в ответ:
— Греби, старина. И пей, тут ты — мастак. — И сразу прихожу в себя: — Не обращай внимания, это все от бессонницы.
Он:
— Бессонница в такой час?
— Ты прав, не обращай внимания…
Мы плывем в сторону заката, — это та самая «прогулка на лодке по лагуне, во время которой будет исполнена оратория во славу животного мира», — и выезжаем в центральную ее часть, пользуясь дующим со стороны океана бризом. Гребем медленно, объезжаем все островки вплоть до самых дальних. Затем мы возьмем курс на заросли камыша и пристанем к противоположному берегу.
— Выпей, — собираюсь я угостить его, но тут вспоминаю, что беру с собой флягу только на охоту. Впрочем, даже если б я взял ее с собой, толку было бы мало. Я столько выпил сегодня, что вряд ли каждому из нас досталось бы хоть по глотку.
— Инженер, если ты не прочь выпить, единственный выход — повернуть к дому.
— Еще как не прочь, — отвечает он. — Но вина твоя. Ты первым вспомнил о выпивке.
Мы обнаружили, помню прекрасно, что все островки усеяны стреляными гильзами, принесенными течением, разноцветными и разнокалиберными патронами, разбросанными в траве, а возле одного из них, в тине у самого берега, мы нашли убитого селезня. Томас Мануэл восхищался казарками, их смелостью, их дьявольской неустрашимостью во время кровавых схваток из-за уточки. Вполне естественно, стало быть, что разговор перешел на казарок.
— Воитель, видишь? — Кончиком весла он касается тушки в перьях, тушка уже окоченела, кожа на лапках сморщилась.
— Почему у воителей после смерти такой невинный вид?
— Не всегда, — отвечаю я. — У известных мне воителей вид отнюдь не невинный. Но я — не авторитет, мне они встречались только в виде надгробий и памятников. Все позировали для потомков.
Инженер переворачивает тушку, вглядывается в провалы глазниц, в почерневший клюв. Воды выбросили селезня на отмель, усеянную пометом и скорлупой от яиц последней кладки, а может, сам он, птица-воин, отчаянно работая крыльями, летел сюда, словно в убежище. В нем не было ничего невинного. Решительно ничего.
Мы огибаем островок с запада. Томас Мануэл ведет лодку, упираясь веслом в берег, то отталкивается подальше от него, то придвигается поближе. А по голой земле берега прыгают несколько нырков. Исследуют участок для предстоящей ночевки, делая вид, что нас не замечают, но потихоньку начинают отходить — быстрыми шажками, перебежками. При всем своем недоверии стараются соблюдать степенность, но теряют ее полностью, как только взлетает первый: начинается отчаянная суматоха, испуганное хлопанье крыльев. Забавно, особенно если вспомнить, как надменно и с каким достоинством они прогуливались.
Томас Мануэл хохочет им вслед:
— Эх вы, вертихвостки.
Смеюсь вместе с ниц. Вертихвостка, ну и название. Местное прозвище нырка.
— Среди живой твари нет больших бабников, чем эти стервецы, — продолжает Инженер.
Мы огибаем мыс островка, выходим на открытую воду, здесь вода блестит ярче и рябится от ветра. Мой приятель знает, что нырки через непродолжительное время вернутся к облюбованным местам, но не берет на себя труда проверить. Только ворчит, повернувшись к ним спиной:
— Бабники. Не успеют вылупиться из яйца, как уже жмутся к самочкам.
«Нырок» — если память меня не обманывает, такое прозвище носил искатель источников, с которым Инженер меня познакомил (до этой прогулки или после нее?), пастух, никогда не расстававшийся с прутиком, с помощью которого он обнаруживал источники и залежи металлов. Он что, тоже был бабник, этот искатель источников? Почему Нырок? Может, потому, что он часто нагибался к земле в поисках воды и руд?
— В народе гениально выдумывают прозвища, — говорит между тем Томас Мануэл. — И названия птиц дают в этом смысле богатый материал. Взять хотя сороку. Есть болтливые бабы, к которым это слово подходит тютелька в тютельку.
— Об этом есть и в словарях: сорока— болтливая женщина, говорунья.
— Ты уверен?
— На все сто.
— А вертихвостка?
— Не знаю, зафиксировано ли это слово в словарях для обозначения нырка. Но в словаре смежных понятий вертихвостка значится в том же ряду, что и бабник. Заглядывайте почаще в словарь!
В глубине души я рад тому, что не смахиваю на эрудита и никогда не спорю с пеной у рта по поводу слов. Слова создает время, и оно же их убивает, а в птицах я мало что смыслю. Этим и объясняется чувство восхищения, каковое я питаю к Любителю, написавшему «Трактат о птицах». Все, что я могу сказать по этому поводу в данный момент, — это привести отрывок из упомянутого трактата, который я переписал к себе в тетрадь и в котором говорится о перепелках.
— Инженер, ты представляешь, до чего доходит хитрость перепелки?
— Тоже хороша бестия, можешь поверить. Сам черт не разберет, кто хитрее, перепелка или нырок.
«Перепелки, будучи преследуемые собакою,
— читаю я у себя в тетради, —
поступают точь-в-точь как воины, преследуемые неприятелем. Полюбуйся, как изматывают они преследователя в открытом поле, не пускаясь в дальние перелеты, а перебегая мелкою побежкой. Они столь сметливы, что замирают поблизости от осиных гнезд, дабы завлечь собак, коих осы прогонят, жаля, а коль скоро поблизости пасется стадо, они всегда садятся среди скота либо же среди безоружных людей, зная, что в таком разе охотник не сможет взять их на мушку. А на голой земле они промышляют весело и хитроумно, с умыслом выбирая места, где нет ни соломинки, а посему солнце за день их так прогреет, что собака теряет нюх, и таким манером они путают следы и сбивают с толку собак… [однако же], поскольку перепел исполнен любовного пыла, он, преследуя перепелку, ничего вокруг себя не видит, чем и пользуются нечестные охотники, каковые посредством особой свистульки или манка воспроизводят любовную трель, которая подобна свисту с перекатами вроде „крикикики“, и тут летят перепела в великом возбуждении, не ведая о подстерегающей их смерти…»На этом обрывается правдивое и восторженное жизнеописание перепелки, переписанное мною из «Трактата о птицах, составленного Любителем»:
«Перепелка. Coturnix Communis[76]» (я именую ее официальным именем, в соответствии с текстом трактата. Воздаю ей сию почесть, поскольку для меня, Инженер, перепелка — один из самых волнующих персонажей книжечки).
— Хороша бестия, можешь поверить. Попробуй поищи роковую женщину, чтобы по части жертв перещеголяла перепелку?
— И по части воображения, учти. Тебе бы прочесть «Трактат», была бы польза.
Томас Мануэл налегает на весла.
— Воображение идет рука об руку с мошенничеством, — замечает он. — Одно не исключает другого.
И пускается в рассуждения, в коих перепелка фигурирует в роли Мата-Хари в миниатюре, мастерицы по части отступательных маневров. Сейчас Инженер — специалист по агротехнике, объясняющий человека в терминах из области естествознания, а я клюю на эту удочку. От перепелки он перешел к ястребу, через три гребка уже разглагольствует о чечетке, которая заклевывает трясогузок на лету… и так всю дорогу. А я слушаю.
С противоположного берега на нас пристально смотрит дом со своими тремя вазами на фасаде, а вокруг дома — роща и глухие заросли. Закатный свет оправил его в рамку из станиолевой листвы, он кажется с виду еще безлюднее. Сейчас дом похож на заблудившийся мавзолей, а вазы сошли бы за те ненужные украшения, те необъяснимые причуды, которые видишь порой на монументальных гробницах. Да, вид у дома зловещий, что правда, то правда.