Современная португальская повесть — страница 69 из 121

онной ночи?

Ни на что, отвечаю сам себе, потягиваясь всем своим разбитым телом. Перебирать воспоминания, лежа в постели, — занятие, от которого никому никакого прока, и тот, кто ему предается, смешон, словно нырок, играющий в дочки-матери. Да, так оно и есть. Или, вернее, точно тебе говорю, мой Инженер, герой моей нынешней тяжкой бессонницы. Угодить в такую ловушку накануне открытия охоты — только со мной бывает такое. А что теперь? А теперь примем во внимание, что облава, видимо, выльется, как почти всегда, в побоище, небезопасное для людей азартных, а потому осторожность советует отказаться от участия в ней. Если в первый день выйти на охоту не в форме, это непременно скажется и в следующие дни, вот в чем беда. К тому же, мне в утешение, этот год — особый год, и в Гафейре все изменилось. Гвоздь программы нынешнего года — пиршество с угрями в качестве главного блюда, а потом, во вторую половину дня, — гулянье в честь Девяноста Восьми, когда над кострами забулькают горшки, благоухающие луковой приправой, польется вино и зазвучат концертино. Все это и есть сегодняшняя охота. И она стоит лучшей связки хохлатых нырков — если допустить, что такая разновидность еще водится на нашей земле, а не похоронена в разных справочниках и руководствах.

Решено, на гулянье пойду непременно, во что бы то ни стало. А когда спустится вечер и над сосновыми лесами сгустится, искушая, облачный венец, я не коснусь тетради с записями и — тем более — не открою «Описания Гафейры». Это было мне уроком. В следующий раз постараюсь выбрать для чтения нечто совсем в ином роде, предпочтительно — гимн радости. Книгу сегодняшнего времени, сегодняшнего дня, на титульном листе которой не красуется ящерица — в виде экслибриса либо перышком на граните.


И тут приезжий Автор прощается с прошлогодним собутыльником, и с местной Офелией, и с Однозубом, изрыгающими проклятья, и с черными псами, и с черными мыслями, которые неотлучно стерегли его изголовье в канун дня всех святых и всех охотников; в день первый ноября месяца года тысяча девятьсот шестьдесят шестого. Автор думает о завтрашнем дне и надеется. Надеется. Надеется на то, что сон придет. Сон. Сон…

_____________

Перевод А. Косс

Урбано Таварес Родригес«Распад»

* * *

Была ночь. Красные отсветы реклам падали на здания: вспыхивали в аркадах, на изразцах, в окнах мансард. Моросящий дождь дрожал в тусклом свете фонарей. В освещенном лупой саду земля пахла свежестью. Под громадным тропическим деревом — по виду оно походило на хлебное — память о бразильской эпохе нашей истории — стояла пестро раскрашенная скамейка. На ней, на расстеленном шарфе (скамейка, должно быть, отсырела), опершись рукой на спинку, сидела женщина и, казалось, внимательно вслушивалась в журчание дождя. Время от времени она молча оглядывала пустынную площадь, словно собиралась делать опись домов. Волосы у нее растрепались (что ее не портило), на грудь, в вырез платья, падали капли дождя, но она ничего не замечала.

Женщина увидела, что я на нее смотрю, и спросила, который час. Я сказал ей, был уже второй час ночи, и сел рядом с ней на скамейку, ожидая, что будет дальше, и надеясь, что она не окажется ни проституткой, ни сумасшедшей. Но кто же она тогда?

Прозвучали ее слова — о покое и о смерти. Что все мы словно уже умерли или даже родились мертвецами, разница невелика. Не замечал ли я, как бежит время от рождения до смерти и как приближается конечный переход?

Я спросил ее, всегда ли она так мрачно настроена?

— Я? Мрачно? Вовсе нет!

И в самом деле, излагая свои тезисы, она не выглядела мрачной, напротив, в лице ее сквозило какое-то неестественное оживление.

— Почему — мертвецы? Я, черт возьми, еще живой и чувствую себя живым!

Она рассмеялась.

— Ну что вы хорохоритесь? Вроде стариков, которые во что бы то ни стало хотят доказать, что они еще молоды. Вы так же мертвы, как и я.

…В квартире у нее висели плакаты — самые разные: политика, эротика. И ее портреты. Стены выкрашены в коралловый цвет. Ну и ну! И белый телефон в форме шкатулки, со скрытым диском.

Она предложила мне выпить имбирного эля. Какую музыку я предпочитаю? Моцарт, Вивальди, музыка барокко… Нет, этого у нее нет. Может быть, это? Из груды пластинок был извлечен Жан Ферра.

— Так что же такое жизнь?

— Промежуток, нет, лучше сказать, щель между двумя смертными мгновеньями.

С растрепанными и мокрыми светлыми волосами, коричневатыми глубокими подглазницами, усталыми морщинами в углах мягкого рта (сколько ей лет? Тридцать? Тридцать пять?) она выглядела утомленной: ее явно клонило в сон.

Сама комната, в сущности, не что иное, как сплошная постель (или могила), низкая и освещаемая по желанию. В общем, декорация соответствующая. Но для момента, когда уже все позади.

Мы остаемся в полумраке, к моей досаде: мне бы хотелось рассмотреть ее получше.

Гладкая, упругая кожа, маленькие груди — они помещаются в моих ладонях; стройные ноги сказочной кобылки. По счастливой случайности выгибы и впадины наших тел чудесно сочетаются. Она горит, словно в лихорадке, схваченной под дождем. Ее губы заставляют меня содрогаться от боли и стонать. Светлые расширенные глаза под рыжеватыми бровями, треугольник волос внизу живота темен, густ и влажен.

Снова объятье, долгое, как жизнь; не знаю, почему я так думаю и почему вдруг говорю ей: «Люблю!», хоть во мне нет сейчас этого чувства, и она тут же протестует: «Нет!» — но как-то неуверенно.

Желание уходит, наши мокрые изнеможенные тела отрываются друг от друга (который теперь час?), но нежность упорствует, и я снова спрашиваю себя: «Почему?»

— Мне хочется спросить тебя кое о чем…

— Спрашивай. Если уж тебе так хочется…

— Да. Но боюсь, что мои вопросы покажутся тебе глупыми.

— Что значит — глупыми? Пожалуйста, лучше молчи, ты только все испортишь.

Нет, она явно не проститутка и не сумасшедшая. Но тогда — кто же? Обычно ведь всегда всех спрашивают: имя, возраст, социальное положение, кто родители, образование, место работы… Анкета дает эти сведения, рост и вес оцениваются на глаз. Твое обнаженное тело передо мной, но ты мне не принадлежишь.

Сейчас слишком поздно, чтобы разговаривать. Так дай мне снова твои губы, мне скоро надо идти работать, а тебе — не знаю…


Через два дня я снова пошел туда, но как ни искал, не смог найти маленькую площадь. Я твердо знал, что она должна находиться между Сан-Педро-де-Алкантара и Авенидой. Где-то там, в закоулках ночного бодрствованья, там еще всегда всю ночь открыт кабачок, чьи окна, не выше метра над тротуаром, обещают вам любовные и дружеские утехи… Но может быть, я ошибся? Все свое детство и юность я провел в провинции. Лиссабон для меня до сих пор и, наверное, навсегда — чужой город, хотя я в нем живу давно и во многих его кварталах я не заблудился бы даже с завязанными глазами.

Ночь была молочной, пронизанной блестящими зрачками звезд. За оградами — старые пальмы, там и тут — ночные солнца реклам, монументы — приманка для туристов — с оранжевой подсветкой, как на почтовых открытках. Я шел и шел, потом вернулся назад, присматриваясь ко всем углам и поворотам, и наконец нашел, вернее, подумал, что нашел ту улицу со старыми домами и вытянутыми стенами, за которыми скрывались сады (или студии художников). И все же все вокруг было неузнаваемо: в тот раз дождь преобразил приметы квартала, и я видел его как бы через стекло. Метрах в ста, действительно, имелась маленькая площадь, но поблизости я не обнаружил ни сада, ни скамеек. И где дом, в котором она живет, с вестибюлем, облицованным черным мрамором? Ничего похожего…

Я понял, что не найду ее. Неудача отозвалась во мне болью. Но почему? Ведь она не выказала желания снова встретиться со мной. Ей нужно было то, что она получила, ничего больше. Но что-то во мне протестует. Да, для нее это всего лишь случайная встреча, романтическое приключение. Теперь оно уже произошло, отодвинуто в прошлое, занесено в картотеку памяти (а то и просто в картотеку).

А я хотел бы повторить его, даже продолжить… Ничего не поделаешь. Все произошло так, как и должно было произойти. Не следует гоняться за недостижимым абсолютом (миражем), ведь можно избрать неспешно-относительное приближение к абсолюту — в пределах возможного.

Но существуют же этот дом и сад и сама эта женщина? И где-то здесь, в этом квартале. Начну-ка сначала, обшарю все улицы и переулки (поохладив пыл нетерпения).

Однако стоит ли? Порой меня злит, когда кто-нибудь из моих друзей вдруг теряет веру в человечество, вернее, веру в то, что будущее человечества — социализм, коллективное начало. Но ведь мой упадок духа, мое равнодушие к собственной судьбе куда глубже, чем у любого из них. Похоже, я разлюбил себя. И обхожусь с самим собой, как с автомобилем, которому пора на свалку.

Видно, я так и не найду этот заколдованный дом, хотя он так же реален, как бродячий пес, подошедший ко мне и лизнувший мою руку. Оба мы — бродячие псы. Сдаюсь. Иду домой спать.


Это все равно что, утратив себя, влачить на своем горбу собственную жизнь. Ежеминутно попирать себя, отрицать себя, даже когда думаешь, что утверждаешь, словом — наводить тень на ясный день. Знаешь, о чем я говорю? О лжи. По крупному счету и по мелочам. О лжи коварной, о лжи из сострадания, о лжи по заведенному обычаю, о лжи-уловке, о лжи самому себе — о нашем хлебе насущном на том отрезке вечности, именуемом жизнью, который так трудно пройти.

Да, ложь удобна, потому к ней и привыкаешь. Если каждый день не допрашивать себя с пристрастием, привыкаешь принимать за правду ложь, которая, может, и была правдой, но вчера. Мы открываем лазейку для призраков, темных и незрячих, и они поселяются в наших снах, взмахивая коротким бичом: с него стекают молнии, он змеей обвивает нам шею и вынуждает нас ночи напролет смотреть фильмы ужасов, то лишенные всякого смысла, то, напротив, перенасыщенные всеми возможными смыслами, загнанными в лабиринт подсознания…