Современная португальская повесть — страница 70 из 121

Одиночество — вот точка отсчета, — нуль и бесконечность, питательная среда для всяческой лжи, одинаково постыдной и отвратительной, и оно же — обледенелая равнина абсолютной истины, которая столь близка к отрицанию живой жизни.

Но ведь существует вода, лунный свет, листва и цветы, теплое дыхание женщины, бисеринки пота на телах, сплетенных любовным объятием, пусть даже случайным. Главное — чтобы мы сами смогли отречься от лжи, мы, принадлежащие к той части общества, которая пропитана ложью: на этом грязном лоскуте земного покрывала кишмя кишат слова-блохи и бушует псевдодеятельная суета, мешающая истинным поступкам. Важно разбить стеклянную тюрьму, охраняющую еще не умершую в нас верность касте, и выйти на простор чистыми, без ненависти, с освобожденной от оков надеждой, с твердым намерением возродиться, вновь обрести себя — тебе, мне, всем нам или почти всем, кто преодолел «силу тяготения» лжи, проникнувшись жаждой жизни. Иного пути нет.

* * *

Когда эти подонки хохотали, у меня было такое чувство, что они давятся экскрементами. Я едва удержался, чтобы не выплеснуть им в хохочущие рожи их пиво, да что толку! Ломая пальцы, укрощал свою ярость: ох уж эти вялые бури, что вечно бушуют у нас в мозгу, никогда не вырываясь наружу. Сколько можно сражаться с призраками?

А началось так: к пяти часам в субботу лихорадка уик-энда достигла апогея, о делах можно было забыть, циркачи-официанты лавировали с подносами меж крашеных блондинок и изрядно потрепанных мужчин с рыбьими мордами (краса и гордость белой расы!), а я сидел на вертушке, облокотившись о стойку, и вдруг услыхал:

— Вот они!

Взглянув в ту сторону, куда девушка за стойкой метнула свое презрение, я увидел двух негров, сверкавших яркими белками глаз, разодетых в новые, с иголочки, и очень яркие костюмы, сидевшие на них, впрочем, довольно мешковато. Суббота эта пришлась между Новым годом и праздником епифании[90], и потому во всех кафе не слишком внятно поминали заповеди, взывающие к справедливому равенству рода человеческого.

Оба негра, явно гордясь чистой и яркой одеждой, дымя сигаретами, заказали (и уже, священнодействуя, пили) бутылку «Магос», для них — роскошное угощенье в праздничный вечер. О, бутылочка «Магос» и вправду божественно хороша, в ее пенистой влаге — источник радости, воистину это королевское питье даже здесь, на чужбине, где не дуют ветра родины и не виден базальт прибрежных скал… Я смотрю на них и думаю, как далека их родина и как они, должно быть, тоскуют о ней…

Но буфетчица вновь подает голос, похожий на визг электропилы, и призывает меня и всех, кто рядом, в зону высокомерия, в сферу своей мини-злобы:

— Нет, вы только поглядите на них! Эти двое воображают, что они тоже люди!

И все смеются.

* * *

Когда зарядит такой дождь, к вечеру все словно покрыто кровавой грязью. Красный туман злости, досады, отчаяния прорастает колосьями из наших тел (что за проклятая погода!) и едва не душит нас. Есть, правда, люди, стойко переносящие любую грязь и муть (и подлость) будней. Но, как известно, один человек способен выдержать больше, другой — меньше.

Говорю с недавней знакомой — она в унынии и злится на весь мир (бьющий по нервам дождливый воскресный день, кругом мрачные пьяные люди, одуревшие от виски, от телевизоров, от какого-нибудь дурацкого фильма, от безлюбой любви).

— Что с тобой?

— Ты еще спрашиваешь!

И верно, как тут не унывать: она зарабатывает два конто в месяц, работая кассиршей в закусочной, и при этом пытается одолеть третий курс математического факультета.

Подвернулась было другая работа, но… В газете она увидела однажды объявление, выглядевшее весьма солидно. Требовалась девушка с хорошими рекомендациями…

Она заподозрила неладное, когда по телефону приятный мужской голос любезно предложил:

— Если хотите, я сам зайду к вам для переговоров.

Выяснилось (в чем-то он был прав: в Дании ее никто в лицо не знает), что нужно позировать (ну, за чем дело стало? Решайтесь!) для порнографических журналов. Всего два раза в неделю… И за это десять конто в месяц, а?! В чем мать родила, в любых позах, что называется, во всей красе…

* * *

Поднимаюсь по желтому склону воспоминаний. Вижу подъезд дома, загадочную улыбку. У подъезда — пластмассовые куклы-скелетики. Вероятно, сны берутся из того же источника, что и брызги мыслей, заполняющие пустоту дней. У тебя голубые глаза за огромными выпуклыми стеклами очков, нежные губы, замедленная походка. Я вспоминаю (а может, это воспоминание просочилось из другого сна?), что у тебя, такой юной, больное сердце. Ты — слабенькая. Ты окутываешь дружеским молчанием — и я благодарен тебе за это — бережно текущие, словно ручеек по осколкам зеркал, движения наших тел, сливающие нас воедино. Ты боишься (ведь ты, даже ты, не смеешь сбросить свою кожу), и твои пальцы дрожат и убегают, твои груди напряглись, а объятья мимолетны и уклончивы.

Я вижу твой точеный профиль на фоне льющейся воды: у тебя зеленые волосы — они темно-русые, но с зеленоватым отливом. Мы пишем на запотевшем оконном стекле: «Завтра не существует».

Когда я проснусь, мне придется всерьез заняться самим собой. Своими морщинами, угрызениями совести (именно так), сомнениями, колебаниями, подозрениями в свой собственный адрес.

Решаю пока не просыпаться. Как всегда, откладываю пробуждение. Но сколько можно?

Брови у тебя рыжеватые, на лице — лунные блики, я целую тебя под мышками и в пупок. С тобой я всегда на краю пропасти, риска, сладкой телесной муки. Называю тебя по имени и тут же его забываю. Силюсь вспомнить, но не могу. Один-единственный свет открывается в ложбине твоих грудей, он притягивает меня, поглощает, и я растворяюсь в нем без остатка. Своей белизной изваяния, объятьем, жаром ты пронизываешь ясное пространство ночи, — я знаю, что сейчас ночь, и все это во сне. Держу тебя, и ты в моей руке — бутон, цветок, факел, смысл жизни.

И я знаю, что завтра существует. Очертания твоего лица расплываются, когда я проникаю в тебя, твоя рука слабеет, падает, замирая среди листьев — узоров ковра. Ты дрожишь. Ты — словно парус голубой шхуны. Твой взгляд блуждает в пространстве. Ты что-то мне говоришь, но слова, любые слова — ничего не значат. Чего ты хочешь от меня? Правды? Ты ведь чувствуешь: я ничего не таю от тебя, когда вновь и вновь следую за изгибами твоего тела; я говорю с тобой, отвечаю тебе, стараясь, чтобы в моих словах не было ничего, кроме правды. Простой и раскованной правды вот этой бьющейся жилки, мокрых от пота волос, твоих ногтей, впивающихся мне в тело, и твоих бедер в неистовом любовном галопе, — но скажи мне, какое отношение имеет эта правда к тем историям, что я тебе рассказываю, ведь они точны, как уравнения, но лишь в те минуты, когда я вновь их пере-живаю, пере-думываю, пере-страдываю?

Какой смысл исповедовать друг друга, нагромождая ошибки и недоразумения; все это было, но ведь сейчас этого уже нет!..

Надо открыть дверцу шкафчика, аккуратно плюнуть внутрь и снова закрыть. Только и всего. Мы все состоим из шкафчиков. Они у нас в груди, в животе, в бедрах, не говоря уже о голове, и в них ядовитые змеи и засохшие старые плевки.

Я люблю голубизну твоих влажных губ, ты из породы голубых женщин, у тебя мягкие прохладные пальцы. Не задавай больше вопросов, не надо, не говори о нравственной чистоте, ни ты, ни я как следует не знаем, что это такое, но она с нами на нашем острове оживших песен, где мы забываем, что должны непременно решить, что мы значим друг для друга.

Ты спрашиваешь, почему у меня грустная улыбка? Как тебе сказать… Допустим, я отвечу, что чувствую себя униженным и все мне не по душе, что сотни тысяч раз я мечтал (не наяву, во сне) об обществе почти счастливых людей, равных в своей непохожести, об обществе, где я по воскресеньям подметал бы улицы, но зато вдыхал бы свежий ветер человеческого достоинства, а сейчас я не терплю, чтобы меня унижали или занимались разными мерзостями у меня под носом. Правда и то, что я изрыгаю желчь и кровь в кромешной тьме одиночества, запрятав пламя в глубь черепной коробки (и черные взрывы скорби жгут меня, как удары бича). А может, это твои-мои пальцы сжимают мне лоб?

Скажи, чего ждать? Уж столько лет я собираюсь бежать, скрыться от всех, вплавь добраться до острова, того самого, где ты, всегда ты, всегда-всегда ты, даже если там протянет ко мне руки бестелесный призрак из дыма и тумана. Но потом, когда солнце вдруг закатится за горизонт того нашего моря, и все цветы уснут (но расцветут наши надежды), и лепестки их рассеются по волнам, что делать тогда?

Я поднимаюсь из глубин ломкого сна (но как? там нет мостов) на голубой утес (твои голубые глаза так близко, и в них нет больше тайн), — но где он? В прошлом? В будущем? Лодка плывет, медленно, но плывет. Нет весла? Не надо: я руками отвожу в стороны залитые теплой кровью разбитые головы (и у каждой — мое лицо), которых все больше и больше, они почти скрыли гладкое зеркало вод. Видения, всего лишь видения, в них, пожалуй, нет никакого смысла. Тяга к воспоминаниям — психический порок. Может, прошлое нас все-таки обогащает? Мне оно причиняет боль: я двадцать с лишним лет ношу его вериги.

Надо действовать и действовать, чтобы жить или, по крайней мере, не сойти с ума…

* * *

Всякий обладатель «порша» или «альфа-ромео» обычно чувствует себя обязанным (это вопрос престижа среди автомобилистов) гнать машину что есть духу — все равно — по шоссе или по городским улицам. Но мне бывает жаль, когда я вижу сверкающий болид изуродованным не в отчаянной гонке, а чьей-то злой рукой. Как-то утром у одного из таких вот счастливых владельцев (в том же квартале, где я живу и работаю) выбили все стекла его ослепительной машины, изъяли со знанием дела радиоприемник и кассеты, а когда этого показалось мало, крест-накрест изрезали ножом сиденья. Так сказать, кража, сопровождаемая ритуальным надругательством над внешними атрибутами мужского достоинства владельца.