Все же время от времени приходят утешительные вести. Спячка оказывается не столь уж всеобщей, как это представляют себе сверхпрозорливцы и сверхкритики. В местечке Агадон, сельском приходе, где нет ни электричества, ни шоссейных дорог, на северном побережье Португалии, группа юношей, большей частью батраки, руководимые полудюжиной активистов, предложили построить своими руками, с денежной помощью эмигрантов, ни больше ни меньше, как Дом культуры! «Мы будем ставить спектакли, создадим библиотеку, и мы хотим, чтобы книги не залеживались на полках; мы проведем кампанию за массовый спорт среди прихожан, спорт мы понимаем как занятие для всех, а не как зрелище для пассивных болельщиков, и многое другое мы имеем в виду, о чем будем регулярно извещать читателей». Вот так и написано в газету: просто и деловито. Кто может этого не одобрить? Никто.
Задумайтесь на минуту, как живется людям в таких местах (деревня обезлюдевает: кто уходит через границу во Францию, кто в бидонвили под Лиссабоном, кто в ФРГ), и вас охватит ужас, — мы все виновны перед этими людьми, которые со дня рождения обречены быть навозом, а они больше не хотят быть им! Мы тоже жертвы. Но мы знаем: мы ничего не добьемся, если выйдем на улицу одни, со своим одиноким отвращением к миру нечистых сделок, косности, маниакального снобизма главных виновников — тех-кто-наверху.
Ну, хватит, пойду спать! В глаза бросается рекламный щит: белое поле, черные рыцари идут в сраженье, падают, поднимаются, снова падают и умирают. Как обжигающа горечь — волна ускользающего завтра, порыв ветра, высекающий слезы… Кто-то кричит мне: «Иди к черту! Одиночества не бывает!» Увы, бывает, даже среди дружно звучащих голосов надежды. Человек человеку — рознь, и никогда мы не будем одинаковыми, даже в свободном, по-настоящему свободном обществе с равными возможностями для всех.
Ветреный, теплый день. Грохот разрушаемых стен, удары тяжелого молота о камень, сигналы автомобилей, сирены «скорой помощи». Растения на подоконниках, в витринах — новенькие холодильники, которые, возможно, тоже будут украдены, как это случилось с теми, что красовались тут раньше, и со всеми прочими, что были до того. У полиции дел по горло, и она не занимается такими пустяковыми кражами, которые разве что грозят разорением мелкому торговцу. Подобные заурядные преступления, хоть они и учащаются день ото дня, не слишком тревожат наших заправил, ведь, по их мнению, они — отдушина для низменных инстинктов толпы. Ограбления банков и эти, черт бы их побрал, манифестации — вот главная забота полиции, а от всяких обыденных правонарушений в умеренных масштабах сильным мира сего нетрудно себя обезопасить: для автомобилей есть гаражи, для золота — сейфы (и не только в своих банках, но и в банках всего света). Эти преступления не нарушают status quo[105], напротив, дают выход классовой мести, принимающей форму умеренного, почти консервативного бандитизма. Бывает, разумеется, что преступный мир вторгается в запретную зону и наводит страх на тех-кто-наверху, но тогда вся карающая мощь власти обрушивается на него и преследует со всей суровостью. И волей-неволей преступность возвращается к своим корням, в беспросветный плен нищеты и отчаяния.
В жаре добела раскаленного августовского дня я на ходу засыпаю. Нежная Венера (ядовитая или отравленная?) с трудом всплывает среди тяжелых волн, прорывая коричневую пленку мазута, и плывет ко мне, поднимая в непонятном жесте-знаке пять пальцев-шипов. Птицы еще не все передохли. Во всяком случае, какие-то нищие, сидя на корточках в красной пыли, жарят воробьев, которых ухитрились наловить. Нищие черны, словно подгоревшие шкварки, впрочем, это не нищие: я вижу, как они карабкаются по залитой солнцем лестнице и балансируют на строительных лесах еще одного уродливого дома из тех, что растут, как грибы, в нашем квартале.
Когда я размышляю о том, что творится в мире, ладья моего сознания вырывается из сонного оцепенения, минует неведомые рифы, водовороты эгоистической пустоты, — да, я — эгоист, как и всякий, кто отваживается заглянуть внутрь своего «я», но в этом эгоизме — мутном и стремительном потоке, который подхватывает, вздымает и бросает, едва не разбивая в щепы, мой челн, без руля и ветрил, — в этом эгоизме есть и ожидающая своего часа щедрость: меня тревожит все, что происходит в любом уголке земного шара, тревожит и днем и ночью, и от этой постоянной тревоги я падаю духом. Но у меня нет выбора: ни один мыслящий человек, у которого осталась хоть капля совести и чести, не может не кричать «Нет!», даже если он успел разочароваться во всех рецептах, придуманных человечеством для своего исцеления.
Наша привратница моет лестницу и стонет: проклятый радикулит замучил ее вконец. Недавно я разговорился с ней (почему не дать человеку возможность излить душу, ведь мне это ничего не стоит — ну, потрачу каких-нибудь десять минут), и она рассказала мне, — ей ли не знать про все, что касается жилья, — мол, в старых домах теперь никто не занимает отдельных квартир, никому не выдержать такой дороговизны, — сдают комнаты жильцам, и получается нечто вроде тайных пансионатов, и можно себе представить, как скученно и мрачно живут в этих человеческих ульях! Треть населения столицы ютится в клетушках, пребывая к тому же в постоянном страхе лишиться и этого; другая треть, или чуть меньше, прозябает в трущобах или вот-вот туда переберется, куда еще денешься в нашем великолепном городе, сияющем яркими огнями над широкой рекой, в котором автомобилей больше, чем в любой другой европейской столице. На чем ты стоишь, Лиссабон? На проектных просчетах, на негодных перекрытиях, на «липовых» фундаментах, неспособных противостоять землетрясениям?
Рубили головы живым и мертвым. Паулина взяла мою руку и нежно глядела на меня, рисуясь и подражая кинозвездам (она ловко перенимала их жесты и позы, призванные изображать глубину мыслей и чувств, восторг, парение на крыльях мечты), и покрывала мне шею легкими поцелуями, при этом не забывая время от времени украдкой бросать взгляд на экран телевизора. Она признает, что телевизионные программы у нас идиотские, но отрешиться от их гипноза не в состоянии.
Рубили головы живым и мертвым. Пылали хижины. Наш век истекает кровью, кровь не перестает литься. Далекое всегда близко сердцам тех, кто не открещивается от него всеми способами. Хозяева ненавистны мне уж тем, что они — хозяева. Вот почему я и завел себе нескольких, хоть это довольно хлопотно. Но зато я всегда могу послать подальше того из них, кто осмелится меня унизить. Хватит с меня унижений, меня уже достаточно унижали! И не меня одного. Всех нас — всех, вот что важно. Что до меня (унижение моих друзей я пока еще воспринимаю как свое собственное и не могу избавиться от этой хронической формы глупости в мире желающих выжить любой ценой), то я теперь пользуюсь у хозяев большим уважением… Но это меня не утешает. Поздно. Я постоянно ощущаю на спине горб пережитых мною унижений.
Эта страна переполнена мошенниками, слепцами, калеками, нищими, палачами… Найдутся, правда, кое-какие святые души, безрассудные герои, те, что не от мира сего, силящиеся сдвинуть пирамиды существующих устоев, одолеть власть косности, власть золота, царящего в пышных особняках, на перекрестках улиц, улиц, где бьется, пока еще неровными толчками, сердце народа.
Человека не разрежешь, как апельсин. Я говорю о внутреннем, глубинном разрезе, что же касается поверхностного надреза, то, увы, я прекрасно знаю: стоит снять кожуру ответственности с какого-нибудь не слишком высокоорганизованного, а то и даже вполне «приличного» человека (который мог бы всю жизнь оставаться этаким ангелочком), как он тут же станет считать своего ближнего предназначенной на убой скотиной.
Но даже в дружеском кругу, бегло и хитро прощупывая друг друга с помощью слов, не обнаружишь следов ржавчины на извилинах психического механизма. Говорится множество всякого, но потом выясняется, что мысли и чувства отнюдь не соответствуют словам.
Он привлек мое внимание, когда остановился рядом и, стоя неподвижно, не отрывал глаз от неоглядной и уже почти опустевшей полосы прибрежного песка (торчали только столбы навесов) у подножья лестницы, что в три марша спускается с Пингима на отливающий кораллом Скалистый пляж.
Его сопровождала дама достойно-провинциального вида, ласково-сдержанная и проявлявшая заботу о нем без суеты, стараясь (как я подумал) при этом не задеть его самолюбия. В своем строгом черном платье она словно сошла со страниц доброго старого романа. Подобные люди встречаются: они ведут тихую жизнь (что такое «тихая жизнь»?!) в каком-то совсем другом измерении бок о бок с ультрамодной «Ьоîte» (имитацией волшебной пещеры из «Тысячи и одной ночи») суперамериканского отеля «Алгарве», среди автомобильно-мотоциклетного безумия, среди нескончаемых караванов из Скандинавии, устремленных к солнечным пляжам и злачным местам нашей гостеприимной страны.
В неторопливых жестах их тронутых желтизной рук сквозит привычная молчаливая нежность супругов. Должно быть, они вышли погулять перед сном. На нем — пиджак, жилет, галстук.
Они из другой эпохи, наглухо отгороженной от нашей. У старика (ему недостает лишь черного дорожного плаща, чтобы вообразить его пассажиром дилижанса) — красивое бледное лицо, грустное и спокойное. Смерть уже осенила его своим крылом. Он не обращал к своей спутнице ни слова, ни жеста. Полная отрешенность.
А между тем небо — в пламени заката, и вот-вот прожектора подсветки заставят засиять шафраном камни и цветы на склонах скал — то-то туристы зайдутся от восторга! Стихает восточный ветер, и ночь теплеет, волны перестают плясать и бесноваться и с тихой радостью, слегка пенясь, тянутся к берегу в предчувствии любви или смерти.
Старый господин смотрит на все это, словно прощаясь навсегда. Наконец я слышу его голос, слабый, надтреснутый, невыразительный, и голос этот пробуждает во мне тягостные воспоминания: один мой родственник, которого я очень любил, вот так же медленно угасал, дряхлый, немощный, вызывавший во мне острую жалость.