Современная португальская повесть — страница 82 из 121

По дороге разговор начался с застройки Москавиде. Мой спутник гордился своим поселком: красивое место, магазины самообслуживания, новые школы, многоэтажные дома растут на глазах. Но я — зануда, я упрямо задаю вопросы. Кто берет в аренду участки? Ну, ясно, кому это по карману: адвокаты, коммерсанты. А самодельные лачуги? («Уж эти точно с неба падают, как саранча, на минуту отвернись — готово, их уж две, три, десять, двадцать…»). Фабрика, где мой попутчик работает, носит название «Португальские изделия из пробки», но принадлежит она «америкашкам»; раньше выпускала пробки из коры пробкового дуба, теперь — из пластмассы, иные времена — иные запросы…

Есть ли там африканцы? Еще бы! Навалом. Драпают с верфи и идут на стройку, там больше платят. Сколько им платили на верфи? Да вроде бы семьдесят эскудо в день, это по контракту, да к тому же там их не выпускали за ворота, но лазейку-то всегда можно найти, верно?

Мы с попутчиком стали друзьями до гроба. Я высадил его у дома, его собственного. Он очень благодарил, однако без подобострастия. Когда уходил, обернулся и помахал рукой. Бывает, и воскресенье для чего-нибудь сгодится. Хотя бы для таких вот встреч.

* * *

Жульета плачет. Больные нервы, должно быть. Кто нынче не болен в нашем больном мире? Я снова с тобой, Жульета. Только теперь у меня за плечами чуть ли не четыре десятка лет и немало жизненных баталий в моем солдатском ранце (почти одни поражения), а я, украшенный морщинами и напичканный по горло печальными истинами, продолжаю сосать тощую, почти пустую грудь надежды. Но если я вижу на земле затянувшийся зловонный праздник всеобщего гниения?.. Черт побери, во что же верить, когда вокруг меня банки, банкиры, полицейские, привратники, чистильщики обуви всех рангов, ловкачи на все руки, рекламные агенты, торговцы (народ равнодушный и циничный), убийцы и грабители с большой дороги, кретины из телевизионных компаний?! Да, революцию сделать нелегко, но дело стоит того, чтобы начать еще раз сначала и не отступать или хотя бы ждать и надеяться, не расценивая особенно высоко свои шансы.

Каюсь, я никогда не занимался саботажем; где бы я ни работал, я цепко держался за принцип честности в его буржуазном понимании, считая, что убеждения — одно, а работа — другое, и всю жизнь трудился (из какой-то ложной и глупой гордости) больше, намного больше, чем было нужно для того, чтобы оправдать свой заработок.

Жульета плачет. Спасибо, Жульета, что хоть ты плачешь. Именно такой я вижу тебя в моих снах, когда засыпаю, не погасив лампу, и просыпаюсь словно в потоке желтой серы, а перед мысленным взором — ты, какой ты была давным-давно, и желтый поток перед тобой бессилен. Я открыл тебя заново именно в один из таких вечеров. А когда-то, в тот далекий вечер, я встретил — кажется, на станции метро «Россио» — тощую девицу, фигурку из причудливо застывшей лавы. Машинистка, по вечерам студентка. Крашеная блондинка, каких полно. Но заурядность исчезла при первом объятье. Она всякий раз впадала в транс, говорила о глубине и холоде своей могилы, жалобно причитала, чуть ли не рыдала. «Бей меня, ударь!» На это я так и не отважился. Я не знал тогда, что она занимается групповой психотерапией.

Что было потом? К моменту нашей встречи близость с женщиной наконец-то стала для меня чем-то ярким и ослепительным, как солнце, а с Жульетой она опять превратилась во что-то жестокое, истеричное. Мы оба плакали, она и я, от ярости и от наслаждения. Схватка двух врагов. Потом настал день, когда маленькая блондинка в платье из набивной ткани вышла замуж удачно (впрочем, не знаю, удачно ли), и мои ощущения возвратились в привычное русло.

* * *

Чарлз Беттлхем сказал: «…Развитие юридических форм капиталистической собственности приводит к разделению понятий „собственность“ и „производственный потенциал“, поскольку отдельные предприятия, обладающие различным производственным потенциалом, могут принадлежать одному и тому же капиталисту…»

Тринадцать лет тому назад, да, кажется, тринадцать, я дожидался полуночи в Беже (наступал Новый год), как будто в этот час должно было взойти красное солнце. Мы танцевали, говорили глупости, пьянели от виски и воспарения духа, мы видели с высокого балкона, как над городом, над всей страной занимается невиданная заря; мы ждали, что вот-вот среди карнавального шума раздастся сигнал ко всеобщему выступлению. Но этого не случилось, нам снова предстояли привычные дела: конспирация, аресты, тюрьмы, встречи с людьми-призраками в безмолвной пустыне ночи, стертые ноги, распухшие настолько, что хоть разрезай ботинок. Домой я буду возвращаться, как и прежде, не раньше семи утра. Два года назад была другая ночь ожидания, еще более немилосердная: мы потели от нервного напряжения, сжимая в руках оружие, а сигнала к штурму все не было. Среди нас были люди в военной форме, я видел горящие глаза, автоматы на ремне, но помню и обреченные лица тех, кто не надеялся на победу. Мы ждали приказа, в нашем воображении уже гремели снаряды. Сто раз мы вскакивали по тревоге, сто раз тревога была ложной. Выступление сорвалось, это известно всем.

Как я стар, хоть в зеркале этого еще не видно. Могу ли я проделать такое еще раз? Боюсь, что нет, куда там! Но виной тому не страх, а затхлая плесень усталости, узловатые наросты на нервах, обволакивающая атмосфера краха, непоправимого и окончательного. Атмосфера затянутой петли. А в петле — мы.

Существовал ли ты на самом деле, мой товарищ, меченный пулями, ты, кто потом, в тюрьме, месяц за месяцем, год за годом овладевал теорией борьбы, познавал мужество, терпение и боль — все то, что закаляет сильных духом? Или я выдумал тебя?

Или ты, Мануэл, — обманчиво нежный, с мягкими волосами и задумчивым взглядом мятежного ангела, — мастер дерзких вылазок, оставлявший в дураках преследователей? Тебя истязали непрерывным допросом, не давали спать, но ты на скамье подсудимых поклялся продолжать борьбу. Это был словно сигнал к бою! А потом, на больничной койке, ты улыбался доброй и ясной улыбкой, жуя тюремную корку… Ты такой искренний, ты так влюблен в справедливость, что никогда не перестанешь бороться за нее, даже после победы. Нашей победы. Победы народа.

Я перепробовал много профессий, но ни одна из них не наложила на меня своего отпечатка: выполняя те или иные обязанности, я остаюсь на поверхности, не проникаю вглубь. Чего я только ни делал: вел конторские книги, составлял списки абонентов телефонной сети, был служащим профсоюза, потом — сотрудником фирмы «Смит и Флоренсио», но автомобиль же смог купить только тогда, когда перешел в категорию «творческих работников». А вот от сотрудничества в отделе рекламы я отказался; не могу без содрогания вспомнить период, когда я расписывал зеленеющий благоуханный рай с зеркальными водоемами, тенистыми рощами, уютными гаражами (которые непременно будут построены), а на самом деле это был пыльный каменистый участок, до ужаса безобразный и нездоровый, где размещались стандартные сборные коттеджи. Пока я не видел участка, я без особого отвращения писал для газет и журналов многословные умильно-сладкие описания на три-четыре колонки, писал так, чтобы у читателя разгорелись глаза и разыгралось воображение. Но после того как я съездил туда, чтобы ознакомиться со строительством поближе, я не написал больше ни одной строчки, на том дело и кончилось.

* * *

Где тот уютный домик (да и был ли он, существует ли сейчас?), в котором я провел безумную ночь? Я и теперь время от времени переживаю ее вновь. Снимаю с себя, как одежду, все, что обволакивает сегодня мое тело (и мою душу), споласкиваю лицо холодом иных улиц, иного квартала. Помню красный свет лампы. Мелкий дождь за окном. «Смерть — это расстояние между двумя отрезками жизни». Так, кажется, она сказала. И эта фраза не показалась мне смешной.

Я сам обрек себя на воздержание, на предрассветное одиночество. Перевожу роман Достоевского, но увлекаюсь и горю так, как если бы писал свой собственный. Сняв боевые доспехи, возвращаюсь в ту ночь, ищу ее, ищу тебя. В Лиссабоне в ночной час полно свободных от семейных уз иностранцев и иностранок, волосатиков и проституток-африканок. Познакомиться с ними поближе я бы не прочь, но надо идти дальше навстречу ночи. В эту минуту я ищу тебя, хоть и знаю, что не найду. Была резная скамья, были твои ноги, стройные, как у молодой кобылицы, были губы, мягкие, словно лепестки роз, и на вкус они были как цветочный нектар… Пахли пыльцой…

* * *

Бог. О нем я теперь уже не думаю. Я изучил — скверно, но изучил — диалектический материализм, историю религии, познакомился с различными учениями и нашел в них одни предрассудки. И я подавил атавистические страхи, что прятались в глубинах моей души и всплывали наружу в минуты тоски, стал жить без страха смерти, без молитв и проклятий. В трудных обстоятельствах воздвигаю вокруг себя баррикаду рационализма и бесстрастия. Не всегда это полностью удается, так что временами я корчусь в кошмаре и кусаю сам себя, как скорпион, чтобы у меня не сорвалась с языка пустая и бессмысленная мольба, вопль страждущего, даже не вопль, а привычный вздох: «Боже мой!»

Не то чтобы я убил бога, на такое у меня не хватило бы духу, он сам рассыпался у меня на глазах, как замок, сложенный из легенд, мнимых таинств и надуманного величия, я даже и не дунул на него. Вот и все.

Но я еще не подобрал слов, чтобы определить мои чувства в миг созерцания, когда я забираюсь в горы на край моего света и ощущаю поцелуй природы, горячий, живущий вечной (так ли?) жизнью, переполняющий восторгом мою душу. Да, я верую в человека и в науку. В ту науку, что каждый день делает новый шаг, опровергает сама себя и смеется над тупыми скептиками. Я верю в науку, но я из тех, кто разговаривает с ветром, с листьями черного тополя, из тех, кто мятется в тоске, но не по господу богу, а по мягкой зелени всходов в час заката, по узкой полоске белого песка на морском берегу, где я ложусь и умираю, положив щеку на мягкий барханчик…