Современная повесть ГДР — страница 100 из 111


Тетушка Паула напоминала мне одну даму с короткой шеей, родственницу семейства Паризиус, а стало быть, и мою родственницу. Ее фигура похожа на крупную каплю, стоящую на тоненьких ножках: толстую сверху и узкую снизу. Ее грязный пуховый воротник достает до самых ушей. У нее большие, с блюдце, глаза, и она все время смотрит прямо перед собой, а видит все, что происходит вокруг. Мне казалось, будто у тетушки Паулы в шею вставлен подшипник, во всяком случае, она могла повернуть голову даже назад и вообще была очень странной птицей. Ей можно свернуть шею, а она этого и не заметит.

Тетушка Паула — лесная сова. Возможно, лесной промысел стал для нее непосильной работой. А может, ей надоело гоняться в кустарниках за мелкими лесными мышами, и она переквалифицировалась на крупных мышей в Пелицхофе. В один прекрасный день она переселилась в нашу деревню и устроилась в печной трубе. И когда средь бела дня она сидела на трубе и вертела головой во все стороны, бабушка приговаривала:

— Нет, это просто невероятно.

Бабушка считала, что тетушка Паула не могла прельститься утренними дарами Мунцо, поскольку совы охотятся только за тем, что шмыгает и мелькает. И все-таки мышиная кучка с откоса исчезла. На свете действительно случаются такие вещи, которых, собственно говоря, быть не должно. К примеру, когда здоровый ученик прогуливает занятия.

12

Я точно не помню, сколько времени в прошлом году я провел в Пелицхофе. Во всяком случае, наверняка несколько недель. Мой отец чинил сарай до тех пор, пока он не стал как новенький: для работы в одиночку на это требуется немало времени. Я был у него на подхвате, но он не хотел, чтобы я перетруждался.

— Иди побегай, Гиббон, — говорил он мне. — Отдыхай, наслаждайся каникулами.

Это должно было бы насторожить меня, но я ничего не замечал.

Правда, иногда у меня было странное ощущение. Я думал: что-то здесь не так. Мне казалось, я чувствую запах печали. Она пахнет приблизительно так, как увядшие венки и цветы на могилах. Я не хотел, чтобы эта проклятая печаль привязывалась ко мне, но иногда, когда я вспоминал о материной подруге с большой лысиной, я начинал бояться. Я не люблю бояться. Я просто этого не выдерживаю. То же и со смертью. Конечно, я знаю, что дедушка с бабушкой умрут, родители — тоже. Это нормально. Но, поскольку я не могу себе представить, что в один прекрасный день они умрут, лучше вовсе об этом не думать или думать, что впереди еще много времени. Но я не могу себе также представить, что все люди останутся в живых из-за скученности. Моя бабушка Паризиус уже сейчас ломает голову со своими продавщицами из-за ассортимента товаров. Вот бы она удивилась, если бы умершие не умерли, а потребовали бы еще больше всяких штанов, трусов и рубашек, ну и салонов красоты, конечно.

Цвела липа и ужасно сладко пахла, в ее ветвях возбужденно жужжали миллионы пчел и шмелей. Потом жужжание прекратилось, и в один прекрасный день на ветках появились десятки тысяч маленьких зеленых шариков. Это были семена, кстати, тоже с крылышками, которые только и ждали, чтобы ветер подхватил и унес их прочь. По ним я заметил, что лето прошло.

В Пелицхофе живет священник, ему примерно столько же лет, сколько моему отцу. Он тоже ходит в потертых джинсах, и мой дедушка считает неприличным, что он играет в деревенском кафе с трактористами в скат да еще хлещет пиво и тминную.

Однажды я пошел в церковь на органный концерт. Орган там очень древний, ему, наверное, лет триста, и он так расстроен, что на нем можно играть только старинные вещи. Он звучит почти так же громко, как магнитофон на дискотеке, только красивее. Я считаю, что органная музыка — сила. Она такая сильная, что от нее в церкви дребезжат стекла. В церкви сидела куча отдыхающих, все слушали музыку, и лица у них были странные. Мужчины, подперев кулаком подбородок, неподвижно созерцали выложенный дешевым кирпичом пол, женщины, задрав кверху головы, мечтательно глядели на деревянный потолок, словно музыка доносилась оттуда.

Я смотрел на орган. Он не только делал музыку, но и доставлял удовольствие. Под обеими большими органными трубами находились вырезанные из дерева львиные головы. Они высовывали длинные красные языки и ворочали ими из стороны в сторону. Как мне объяснил священник, это называется барочным излишеством. Жаль, что их было так мало.


Отец давно уже снова приступил к работе в городе и приезжал в Пелицхоф на субботу и воскресенье. В конце каникул он сделал такую болезненную зарубку на моей жизни, что боль и по сей день еще не прошла.

Однажды вечером он спросил меня:

— Хочешь пойти со мной купаться, Гиббон?

Стоял безветренный летний вечер, на удивительно голубом небе ни облачка.

— Конечно, — обрадовался я.

Мы захватили полотенца и вышли из дома. Озеро находилось рядом, сразу же за холмом.

Днем на поле трещали и гудели жатки. Они работали до тех пор, пока не собрали весь урожай ржи. Теперь здесь лежали лишь узкие ряды сжатой соломы: длинные светло-желтые полосы на бескрайнем желтовато-буром жнивье. Это было красиво. Мне нравится, когда техника рисует на земле такие чудесные узоры. Солнце просушило солому, и в воздухе пахло тысячами буханок свежеиспеченного хлеба. Кузнечики тоже радовались и от удовольствия издавали высокие стрекочущие звуки, как бы желая обратить наше внимание на тишину вечера.

Кругом была такая красота, что нам не хотелось ни о чем разговаривать. Я обнял отца за талию, он обхватил меня за плечи, чтоб чувствовать, как мы любим друг друга.

Подойдя к озеру, мы наперегонки стали скидывать с себя одежду. А ну, кто быстрее? Я быстрее. И тут же бросились в воду.

Наверное, это прозвучит несколько глупо, но я бы сказал, что вода была как шерсть — такая же мягкая и теплая. Мы бултыхались в ней, словно тюлени, пускали друг другу в лицо фонтанчики и хохотали. Потом мы валялись на берегу голышом и смотрели на озеро, на его ровную, как стекло, гладь.

Камышовый пояс на противоположном берегу был зеленого цвета, кустарник за ним — темно-зеленого, а кроны деревьев за кустарником — такого глубокого зеленого цвета, что выглядели почти черными на фоне светлого вечернего неба с желтой луной. Камыш, кустарник и деревья отражались в водной глади, и луна — тоже. Если не вглядываться, трудно было определить, где настоящая луна: наверху или внизу. Мир удвоился, мир был большим и красивым. Отец бросил камешек в воду, деревья заколыхались и расплылись.

— Гиббон, дорогой мой, мне нужно с тобой поговорить, — сказал отец.

В предчувствии беды у меня екнуло сердце.

Отец сказал, что с матерью им дольше не жить. Мне тут же в голову пришла сцена, вспоминать о которой я не любил: крик матери. «Я старалась, готовила, а этот паршивец воротит нос!» Крик отца: «Могла бы хоть раз приготовить что-нибудь другое, а не свинину в кисло-сладком соусе!» Возмущение матери: «Это же азиатская кухня!» Мои слова: «Не люблю азиатскую кухню». Угроза матери: «Ты будешь есть!» Протест отца: «Не принуждай его!» Содержимое тарелки вместе с ножом летит в кастрюлю. Мать снова шлепает мне в тарелку кисло-сладкий кусок. Потом мне дают деньги на кино или на мороженое. Они больше не любят целоваться, им не терпится поскандалить, и они не хотят, чтобы я мешал им. В результате отец со мной оказывается в Пелицхофе, а мать с большой лысиной на Балатоне.

Отец сказал, что они оба слишком поздно поняли, что не подходят друг другу.

— А старый Вольдемар, значит, подходит?

Отец пожал плечами. Во всяком случае, он ее больше устраивает. В служебном отношении. Он тоже специалист по торговле, имеет квартиру в большом городе. Мать ее уже полностью обставила, и, насколько ему известно, в квартире есть детская комната с новой мебелью.

— Они ведь только что были на Балатоне, неужели у них уже появился ребенок?

Отец сказал, чтобы я не разыгрывал из себя дурачка. Разумеется, комната предназначена для меня и ждет, когда я в нее вселюсь.

Нет, этого не может быть! Это невероятно! Это меня доконает! Они обращаются со мной как с грудным младенцем, которому все равно, куда поставят его кроватку. В Пелицхофе живут мои дедушка с бабушкой, я довожусь им родственником. Здесь разгуливает по крыше кот Мунцо. Здесь в конюшне стоят Макс с Лизой, смирные лошади, даже я могу на них кататься. Здесь на трубе сидит тетушка Паула. Если развод неизбежен, если родители больше не подходят друг другу, если мне не придется больше жить в Хоэнцедлице, тогда пусть моя кровать стоит в каморке под крышей у дедушки с бабушкой.

— Я останусь в Пелицхофе, — сказал я.

Отец ответил, что суд постановил передать права на мое воспитание матери. Брак, кстати, уже расторгнут.

От возмущения на глазах у меня выступили слезы. Родители развелись за моей спиной, потихоньку, самым что ни на есть предательским образом.

Отец объяснил, что им не хотелось меня травмировать.

Но почему же он за меня не боролся, как боролся за чистоту леса и за дедушкину честь?

— Ах, Гиббон…

Казалось, отец вот-вот заплачет. Он находился в чертовски невыгодном положении, в смысле своего образования и так далее. Он был, так сказать, обузой для преуспевающей женщины. Кроме того, имелось и еще одно обстоятельство. Мать все равно мне об этом расскажет. Однажды во время крупной ссоры у матери, как бы это получше выразиться, сорвалась рука, она хотела его ударить. Он поймал руку и, завернув ее за спину, уложил мать на кушетку.

Я-то знаю, какая у моего отца силища. Но у судей этот силовой прием не вызвал никакого восторга, они даже грозились, что накажут отца. Отец не стал бороться, потому что ему было стыдно. Он ни словом не обмолвился на суде о большой лысине. На это имелись веские причины. Он любил мою мать в течение многих лет и не мог допустить, чтобы воспоминание об этом счастливом времени навсегда исчезло.

И опять я подумал: это невероятно, это меня доконает. Он разыгрывал из себя порядочного человека и думал не обо мне, а о своей старой любви. И мать думала не обо мне, а о своем новом муже.