Современная повесть ГДР — страница 17 из 111

Курение этой адской смеси из прошлогодних листьев и недозрелого табака добром для меня не кончается. Уж и не знаю, при чем тут мой желудок, но он воет от боли, и мне порой приходится среди рабочего дня растягиваться прямо на земле.

Господин Хёлер велит мне сходить к врачу, и я надеваю бриджи и солдатские сапоги — короче, одежку из своего егерского рюкзака и зеленую шапочку, которую подобрал на улице. Фройляйн Ханна находит, что у меня очень изысканный вид, но я ей не верю, детская влюбленность делает ее пристрастной.

Врач находит раздражение слизистой желудка и велит мне принимать что-то, в чем содержится магнезия, и еще не велит мне курить, не травить себя газом по доброй воле.

Я иду в центр, в аптеку, и узнаю, что с минуты на минуту подтвердится слух: в Гроттенштадт входят русские. Американцы исчезли. Тихонько откатились на запад, а я даже ничего не заметил, и рассказать мне никто об этом не рассказал.

Русские въезжают на крестьянских телегах. Телеги накрыты сверху брезентом, а многие гружены сеном и соломой. Вид у солдат довольно обносившийся, многие даже без сапог, зато автоматы сверкают, а из сена выглядывает кое-где ствол пулемета. Меня это не волнует. Я никого ни с кем не сравниваю. Я не был здесь, когда в город входили американцы, но жители, по-моему, в ужасе. Я даже слышу, как кто-то восклицает:

— И они будут теперь нами командовать?

Еще я слышу, как другой отвечает:

— Заткнись, старый дурак.

Женщины тоже стоят на базарной площади. Некоторые рыдают.

Колоннада напротив ратуши забита зеваками. Я с трудом протискиваюсь к аптеке. Да, вот эта самая колоннада. Здесь я впервые встретил ее с другим. Дело было так: мне пришлось поменять ночную смену, и еще было так, что я возвращался домой среди дня и встретил ее здесь под колоннадой. А при ней был этот тип, администратор из самого большого текстильного магазина, и они лизали мороженое из вафельных стаканчиков — она и господин администратор. Я еще помню, что на меня напала охота проверить, увидят они меня или нет, если я бочком пройду мимо. Они не увидели. А когда я оказался на одной прямой с ними, они скрестили руки, словно собираясь пить на брудершафт, и она начала лизать его стаканчик, а он — ее, так что я сразу понял, как далеко у них все зашло.

Кончай, командую я себе, это все было и прошло, стало историей. Я вновь переключаю внимание на русских и разглядываю их заезженных лошадей. Это коняшки, маленькие шустрые коняшки. Доски по бокам телег, оглобли, дуги — во всем этом чувствуется что-то родное, и первый раз в жизни я сознаю, что родом-то я из Восточной Германии, и, как выясняется впоследствии, я не ошибся.

Некоторые из женщин стоят на краю площади и плачут, одни, возможно, плачут потому, что их мужья не вернулись домой, а другие, возможно, потому, что уходят отсюда американские эрзац-мужья, эти раскормленные оболтусы в высоких шнурованных ботинках, эти парни с детским восприятием мира, а с ними уходит шоколад и сигареты «Кэмел».

Для хорошо закрученной повести было бы очень кстати, чтобы и моя жена, вернее, та женщина, которая была когда-то моей женой, тоже стояла на краю площади и слезами провожала своего фермерского сына из Оттавы. Ни один порядочный фильм не мог бы обойтись без подобной сцены. Но я не закручиваю повесть и не снимаю фильм, ибо чем старше я становлюсь, тем больше начинаю ценить действительность, и описываю я именно действительность, поэтому говорю еще раз: я не видел в толпе плачущих мать своих сыновей.

В аптеке я получаю препарат с магнезией. Меня так и подмывает хоть на минутку заглянуть к Капланам. Но у Капланов никого нет. Квартира не заперта. Я узнаю от соседки, что Капланы ушли вместе с американцами. Они подамши на запад, говорит соседка. Голодные турманы Альберта рассеялись по соседним крышам. Страх Альберта перед русскими пересилил его любовь к голубям.

Мы же, напротив, начинаем привыкать к русским. Нам сообщают, что они — наши освободители. Мне это и сообщать незачем. Меня они заведомо освободили от американцев, от людей, которые дневали и ночевали в квартире у моей бывшей жены. К сожалению, я все еще надеюсь получить от этой женщины ночь любви, хотя бы как объедки с барского стола. Причины, которые могли бы этому посодействовать, я вам сейчас открою.

В двух километрах от садоводства вдоль шоссе расположены казармы. Там перед войной в манеже стояли ремонтные лошади, молодые лошади для офицеров, я же ходил в подручных у ветеринара и каждый божий день объезжал этих лошадей. Меня направило туда бюро по трудоустройству. Впрочем, это снова сюжет для отдельного рассказа, и я перейду к нему в благоприятное время, когда настанет его очередь.

Теперь в казармах вдоль шоссе расположились советские солдаты. Они очень веселый народ, особенно по ночам. Полночи они распевают песни, а иногда, как мне кажется, они даже проводят по ночам боевые учения. Или, еще засветло, они небольшими группками возникают у нас в садоводстве и набивают полные карманы яблок. Когда я, изнывая по куреву, со впалыми щеками, прохожу мимо, они суют мне рубли, пакетик махорки либо крепкие русские папиросы. Должно быть, думают, что сад принадлежит мне и яблоки, следовательно, тоже. Я не могу развеять их заблуждения, а папиросы беру у них охотно, я знаю, что, едва мой желудок придет в норму, я снова начну курить.

Для работы в саду мне жалко надевать зеленую приблудную шапочку, которую я нашел на улице. И я ношу выгоревшую егерскую, с которой спорол эмблему. Как-то раз советский солдат срывает у меня ее с головы, швыряет в мусорную кучу и топчет ногами. Я знаю, что он при этом думает, и не могу его ни в чем упрекнуть. Я не протестую, и мы расстаемся с миром.

— Почему, когда мы говорим «русские», это считается враждебным? — спрашивает меня штудиенрат Хёлер. — Почему мы должны говорить «советские солдаты»? Тогда, выходит, мы и американцев называли неправильно, а надо было говорить «солдаты Юнайтед Стейтс»?

Мне его недоумение показалось логичным, но я не нашелся что ответить. Да и кто сумел бы дать объяснение антилогике? Я не был тогда всеведущ, я до сих пор не стал всеведущим.

Я пишу это так, как воспринимал тогда, я не вижу причин приукрашивать и подмалевывать. То, что делают солдаты у нас в саду, можно называть по-разному, можно сказать «воруют», а можно смягчить: «озорничают». Когда немцы вели себя точно так же в чужих странах, они смягчали слова «разбойничать» и «грабить» и называли это «организовывать». Я и по сей день встречаю людей, которые похваляются, что были тогда хорошими организаторами.

Однажды группа солдат совершает очередной набег на наш сад. Они влезают на деревья и хозяйничают среди веток так, что ветки шумят и трещат, словно при семибалльном ветре.

Я перекапываю грядку, на меня сыплются недозрелые яблоки, а голова у меня не покрыта, я спрятал шапочку, чтобы зря не дразнить солдат. Яблоки падают на чувствительное темечко, я прихожу в бешенство, выпрямляюсь и начинаю браниться. Я вдруг ощущаю себя настоящим немцем, который приходит в бешенство, когда иностранцы ведут себя у него в стране точно так же, как немцы вели себя за границей, и вижу, что русские начинают прыгать с деревьев. Но почти сразу же я понимаю, что не моя брань обратила их в бегство, нет, это целиком и полностью успех господина Ранца, который шествует по садовой дорожке. Он вышагивает очень медленно и очень торжественно. Сегодня на нем не только полосатая лагерная куртка, но и полосатые лагерные штаны. А голову он покрыл тульей черной шляпы, от которой сам отрезал поля. Шляпа похожа на камилавку греческого попа, вот она-то и создает ощущение сверхторжественности, которая исходит от господина Ранца.

Солдаты идут навстречу господину Ранцу. Их предводитель прижимает ладонь к глазам, растопырив пальцы, таким способом он на международном языке жестов задает господину Ранцу вопрос, является ли господин Ранц политзаключенным, причем делает это весьма почтительно. Ранц подтверждает, что был заключенным, и уж не знаю, имеет это какой-нибудь особый смысл или нет, но он подносит ладонь к лицу не поперек, а вертикально и тоже смотрит сквозь растопыренные пальцы. После чего некоторые солдаты поспешно очищают собственные карманы, швыряя зеленые яблоки на вскопанную землю, впрочем, есть и другие, отнюдь не считающие своим долгом вернуть украденное.

— Ступайте и ешьте с миром, — говорит господин Ранц, но, поскольку не существует международного жеста для понятия или для слова «мир», солдаты не знают, как им быть. Они просто уходят, и в саду снова воцаряется покой.

Господин Ранц теперь по нескольку раз на дню прогуливается вдоль забора, обходя так по периметру весь сад. Эти прогулки он возводит в ранг обязанности. То ли радуется влиянию, которое имеет на русских, то ли хочет произвести впечатление на фройляйн Ханну, к которой последние дни подкатывается с ласковыми речами. Когда один человек не говорит другому, почему он делает то-то или не делает того-то, поневоле будешь строить догадки.

В безлунные вечера воздействие господина Ранца не срабатывает. Солдатам-расхитителям не видны его полоски, поэтому он не устраивает обходов и с наступлением сумерек удаляется. Он идет в город и остается там допоздна, хотя для местного гражданского населения существует комендантский час. Потом Ранц рассказывает, что в городе он встречался с другими людьми, с антифашистами, и называет себя теперь «активистом первого часа». Меня же после того эпизода с пристукивающим колесом тачки в малиннике он по-прежнему мерит косыми взглядами.

Как-то раз меня вызывают в городскую комендатуру. Перед тем как мне уйти, фрау Хёлер задает вопрос:

— А может, вам лучше…

И она указывает рукой куда-то вдаль. Она имеет в виду, что мне бы лучше скрыться. Но с какой стати я буду скрываться?

В комендатуре меня спрашивают, читал ли я приказ.

— Простите, какой приказ? — вежливо переспрашиваю я.

Молодой офицер, про которого я теперь думаю, что он был выходцем с Кавказа, резким голосом разъясняет, что речь идет о приказе, запрещающем недозволенные сборища. По какому такому праву я продолжаю давать девушкам уроки английского языка?