Но конечно же, все делается для того, чтобы изменить положение.
Как же это сделать? Обществом таких личностей крайне трудно управлять.
Далее я отказываюсь давать еще какие-либо сведения. Пусть она прежде получит разрешение на интервью.
Она уходит, а я получаю солидный счет. У мертвецов, видимо, потрясающий аппетит.
Прежде чем удалиться, она говорит, что вскоре начнется судебный процесс.
В 1914 году Чедвик открыл непрерывный спектр энергии при радиоактивном бета-распаде. В 1922 г. в рамках тогдашней атомной физики было предложено два остроумных конкурирующих объяснения. Одно предложила Лизе Майтнер. Предсказание, вытекающее из ее объяснения, не было подтверждено экспериментально. Но и другая теория не выдержала проверки. Какое-то время большинство ведущих физиков считали, что представления о законах сохранения энергии и импульса в ядерной физике рушатся. Позже: гипотеза Паули о существовании нейтрино. Теория Ферми. Похоже, большого успеха Лизе Майтнер не достигла. Но она была в первых рядах. Еще невозможно было предвидеть, какими острыми, волнующими сделаются эти вопросы. Резерфорд еще заявлял: «Превращения атома имеют для ученых исключительный интерес, однако мы не сможем овладеть атомной энергией в такой мере, чтобы она получила какую-либо коммерческую ценность. И я полагаю, что мы вряд ли когда-нибудь будем в состоянии извлечь подобную ценность. Наш интерес к этой проблеме — чисто научный».
Лизе Майтнер способствовала выяснению целого ряда вопросов в области радиоактивности, работая самостоятельно и совместно с Отто Ганом. Первое экспериментальное доказательство явления отдачи при радиоактивном распаде ядра. Доказательство, что гамма-излучение испускается только после образования продуктов распада. Развитие экспериментальных методов для получения чистых радиоактивных элементов и для определения их периодов полураспада. Открытие нового элемента, протактиниума. Она была уважаемым членом международного семейства исследователей атома. Почему же она недовольна? Почему призраком бродит по свету? И что она хочет именно от меня?
Одним из ее первых учителей, еще в Вене, был Людвиг Больцман. Страстный борец за атомистику, которого не понимали, признание к которому пришло слишком поздно. Гениальный мыслитель, страшившийся ослабления своей умственной работоспособности. Рассказывая о педагогической деятельности Больцмана, Лизе Майтнер говорила: «С каждой его лекции ты выходил с таким чувством, словно тебе открыли совершенно новый и дивный мир». И еще он страдал от страха, что его сосредоточенность и память могут внезапно, во время лекции, отказать. Его добровольный уход из жизни, видимо, утвердил ее в решении ехать к Максу Планку в Берлин.
Я перечитываю то, что Вильгельм Оствальд написал под впечатлением трагического конца Больцмана: «Мы восхищаемся воином, которого после завоеванной победы сражает последняя пуля, и ставим ему памятники… Но тот, кто остался инвалидом… Подобных инвалидов в науке куда больше, чем обычно считают, и те неисчислимые страдания, которые они испытывают, еще не нашли своего Гомера… Наука требует жертв с той же жуткой неотвратимостью, как и смерть. Большей частью она высасывает из своей жертвы все соки в юные годы, и счастлив тот, кто вскоре уходит в мир иной… Его имя продолжает блистать… Но у других все не так ладно. Они вынуждены растрачивать свои силы, видеть, как снижаются результаты их работ, в то время как требования к ним и ответственность за их деятельность постоянно растут».
С тяжелым сердцем отказываюсь я от должностей, которые того не стоят, чтобы их домогаться. Я уже одолела свои трудности. Могу во всем обвинить свою трагическую судьбу. Я ловлю себя на том, что пройдошливо кокетничаю своей участью. Я рассказываю об этом, как будто можно преодолеть несчастье, назвав его по имени. Во всяком случае его реальность теряет для меня на мгновение свою достоверность.
А всеобщие прогнозы о состоянии мира? Чем катастрофичнее оказываются их результаты, тем скорее склонны мы от них отделаться. Чем чаще мы о них слышим, тем меньше их осмысливаем. Фантазия бросает нас на произвол судьбы. А уж если этой темой завладеет большая политика, так тревожная правда превращается в пустые фразы.
Люди, выговариваясь, снимают тяжесть с души и чувствуют облегчение. Опасное облегчение.
На самом деле всего на мгновение. В великом и в малом.
Интеллект как таковой не страдает. Только быстрота мыслительной работы и способность сосредоточиваться. Эти качества следует оставлять как можно дольше в привычном круге задач. Ничего нового не требовать. Что же это: интеллект как таковой? И еще: замедленное мышление и математические изыскания! А в них-то — все спурт. Все неисследованные области.
Только что превозносимая до небес. И внезапный страх не удовлетворять больше высоким требованиям. Как давно это было? Девять лет назад? Или десять? Внезапно так чувствительна к критике. Разумеется, итоги этих лет ничего о том не говорят. Чему сама едва ли не удивляюсь. Но это напряжение, эта усталость и этот страх!
У нашего научного семинара есть традиции. Он всегда бывает по пятницам. По пятницам в половине десятого. Человек, с которым мы совместно руководим семинаром, сидит справа. Всегда впереди справа. Я сижу слева. Он — отец моих детей. В ту пору, когда у меня начались приступы страха, он был еще «моймуж». Вероятно, мы думали тогда, что для нас — для одного без другого — жизнь потеряет смысл. Ныне все ограничивается математикой. Что же случилось?
Вечно одна и та же песня: ты можешь! Ты просто не хочешь! Если я заговаривала об опасности, которую чувствовала. А я? Объясняла я разве мою печаль химическим состоянием моего мозга, что, как я теперь знаю, было ее причиной? Нет. Я искала причины, лежащие вне меня, и тут же находила их — в этом человеке.
Однако я вовсе не хочу снять с нас ответственность и свести все к химии. Не так это просто, в конце-то концов. И если перевернуть причины, так звучит все это вполне логично. Во всяком случае, мы об этих связях химии с состоянием человека знаем слишком мало. Если бы мы знали больше, а не только то немногое из уроков биологии, быть может, мы обращались бы с этими связями разумнее.
Большинство тех, кто сидит на семинаре за нами, — это наши ученики или ученики учеников. В состоянии ли они представить себе, каких усилий стоит вовремя исправить возможные оговорки и признать то, на что сам уже неспособен?
Ах, дело не в том, могут ли они представить себе это или нет. Тем более сострадание — это уж последнее дело. Но когда молодые женщины говорят: благодаря тому, что была ты, — я не обижаюсь, когда обо мне говорят в прошедшем времени, ибо это соответствует реальности, — итак, когда они говорят: благодаря тому, что была ты, нам легче, я не в силах подавить глупую ухмылку.
Я глотаю семь разных таблеток и руковожу семинаром. Я же в конце концов могу черпать из собственного опыта и по крайней мере советом…
Все это придуманные отговорки. За них нужно платить.
Один усердный, искренний молодой человек — хороший, кстати говоря, программист — наконец-то выкладывает мне их затруднения. И даже в письменном виде. У них-де идут разговоры из-за моей болезни. Возникают кадровые вопросы. Я, заикаясь, что-то лепечу, чего в подобных случаях лучше не делать. Не могу же я дать им твердое обещание и сказать, когда мне придет конец.
Но он уже близится, а я, видимо, делаю все, чтобы пропустить мой час.
По крайней мере я не живу, подобно Лизе Майтнер, одиноко в гостиничном номере. Когда я возвращаюсь домой, я могу и поговорить с моими, и потрогать их.
Тот человек, мой друг, теперь он член моей семьи, говорит:
— Это ты должна сама обдумать и решить.
И продолжает печатать свою рукопись. Дети, которые уже хотят, чтобы их считали взрослыми, ничего не говорят. Да и что им говорить. Я же все равно этакое ходячее бремя для них. Довольно-таки безвкусно обещаю никогда не быть им в тягость. Что их весьма удивляет, ибо они и так ничего другого не ожидали. И если они находят меня странной, то вина только на мне. Потому что я время от времени не в силах придержать язык, а ведь в моей голове теснятся такие мысли, которые не дозволяют им радоваться будущему. Такое высказываю, что будто бы свидетельствует о храбрости, а на самом деле есть призыв о помощи.
Человек из гестапо ждет в кабинете. Прислуга проводила его наверх. В комнате прохладно. Дубовая мебель. Охотничьи трофеи. Выглянув из окна, видишь сад, расположенный террасами. Маленькая белокурая девочка. Хозяин дома тоже белокурый, он как раз входит в комнату. У него необыкновенно голубые глаза.
Гестаповец сбит с толку.
— Ваша семья? — спрашивает он и показывает в сад, где появились сейчас еще мальчик постарше и темноволосая женщина.
Значит, жена, думает он. Видимо, он что-то спутал.
— Да, — отвечает хозяин дома, но каким-то сдавленным голосом.
— Разве вы не могли развестись? — спрашивает гестаповец едва ли не дружелюбно.
Но когда собеседник вздрагивает, сразу же переходит на деловой тон. Ему-то в конце концов безразлично. Время от времени встречаются даже симпатичные личности среди евреев. Гестаповец знал такого. Разумеется, в последние годы он об этом знакомстве вспоминать не желал. Он даже почувствовал какое-то облегчение, когда услышал, что всю ту семью погрузили в эшелон и транспортировали в лагерь. В глубине сердца гестаповец испытывает какой-то ужас перед тем, что он слышал о лагерях и газе. Достаточно было бы стерилизации. Порядочное и гуманное решение. Многое говорит в пользу его идей. А в случае саботажа им без обиняков высказали бы свое мнение.
— Ну что же, займемся вашим дельцем, — говорит он и проходит вперед, спускается вниз к черному лимузину.
Хозяин дома показывает шоферу дорогу. Цель — законсервированный сланцевый карьер. Товарные поезда и рабочие на фронте. В цехе бывшего машиностроительного завода сейчас склад, на документах гестапо об этом складе стоит пометка «