о и пишут, думал он, а если даже и для него, то затем только, чтоб его одурачить. Когда много лет назад все гамбургские газеты наперебой печатали сообщения о строительстве стены поперек Вершина, когда и у них в порту шли бурные споры о том, законно или незаконно такое разделение семей, традиций, да что там традиций — даже отдельных улиц и домов, Ален возил кирпич, цемент, гравий и доски на свой маленький участок у самой Эльбы и не обращал никакого внимания на шум, поднятый в Германии и во всем мире. Жене он сказал: «Кто громко кричит, тот скоро охрипнет». А позднее, когда Грета умерла, он хотел просто дожить свой век так, чтоб видеть немножко солнца над Эльбой. И это казалось ему вполне разумным, во всяком случае — до последнего времени. Теперь же он начал интересоваться этой, как он выражался, суетой. Война, война и еще раз война. Короче, дела в мирзе обстояли не так чтобы очень. Одно сообщение вытесняло другое, после чего тоже устаревало. Бастовали шахтеры, он делал взносы в кассу солидарности по принципу: «Пусть один маленький человек поможет другому, от больших ничего не дождешься». Некоторую тревогу вызвало повышение цен на бензин, вода Эльбы становилась все ядовитее, эксперты без устали спорили, кто кому грозит атомными боеголовками, то ли Восток Западу, то ли Запад Востоку. Ален не мог ко всему этому приноровиться. Голова у него пухла от всяких изречений типа: «Не откладывай на завтра», и «Человек — кузнец своего счастья», и тому подобных. Короче, он взял да и поехал в Берлин, хотя поначалу и не собирался в обозримом будущем снова побывать там. Впрочем, брату исполнялось пятьдесят пять лет, вполне уважительная причина, чтобы взять отпуск.
Элизабет тоже собралась в Берлин. В деревне это вызвало всеобщий переполох, потому что Элизабет одна никогда и никуда не ездила, ее утомлял даже уличный шум в окружном центре. Но Элизабет заявила, что ей нужны новые гардины и новое пальто, а в Берлине выбор больше, чем в их деревенском магазине или даже в Лейпциге. Это казалось вполне убедительным.
«Три мои женщины», — часто говаривал Ганс в былые времена. Эти слова должны были звучать шутливо, их все и принимали как шутку. Но теперь он так почти не говорил. С тех пор как он был введен в состав редколлегии, на него навалили гору работы, и работа эта была порой монотонной и занудной. Ганс теперь спал мало, плохо и пребывал в вечном раздражении.
«Три мои женщины»…
В столовой к нему подсел редактор сельскохозяйственного отдела и между шницелем и грушевым компотом с ухмылкой обронил:
— Твоя сестра и Роланд Хербот с химкомбината… говорят, у них та-акие амуры!..
Ганс не мог бы себе объяснить, почему именно слово «амуры» так его возмутило. Может, и не само слово, а ухмылочка собеседника. Заведующий сельхозотделом явно ждал резкой отповеди, но Ганс раскланялся с кем-то за соседним столиком и ушел, словно ничего не слышал. Меня это больше не занимает, подумал он. Разве я сторож сестре моей? Пуповина давно оборвана. Потом он все-таки решил съездить в общежитие, не столько из-за Маши, сколько из-за матери, потому что мать эта история заденет всего больней. Маша, ее доченька, ее масюнечка — и вдруг такое.
Вообще, на взгляд Ганса, мать как-то странно изменилась за последнее время. В гости к ним она почти перестала ездить. Нескладно вышло, что в рождество он понадеялся на Машу, а Маша — на него. Ну а как он был должен поступить? Пабло проплакал две ночи напролет, температура все не падала. Спать невозможно, а работа должна идти своим чередом. Конечно же, он и сам подумал о том, чтобы пригласить мать на праздники в город, но квартира у них маленькая, а Регина вымоталась не меньше, чем он. И опять не обошлось бы без ссоры из-за какого-нибудь пустяка. Во время болезни подходить к мальчику никому не разрешалось. У Регины были свои представления о браке, семье и воспитании. Двенадцать лет — в детском доме. Отец вообще неизвестно где, отца она даже и не знала. А мать в один прекрасный день с каким-то мужиком махнула в Кёльн. Попросила соседку взять девочку к себе на ночь, да так и не вернулась. О-ля-ля, красиво жить не запретишь. Поэтому Пабло должен был теперь в двойном объеме получить все то, чего Регине так и не досталось. Ганс понимал свою жену и ее мечты о собственном Святом семействе. Вот только жизнь не всегда укладывалась в подготовленные рамки, иногда мешало одно, иногда другое.
«Три мои женщины»…
Он поехал к ней сразу же после рабочего дня. Маша обрадовалась его приезду. Они пошли в ресторанчик на углу, пили там пиво и заедали его жареной колбасой.
— Старичок ты мой, — сказала Маша, и Ганс подумал: ничего получилась девочка, но дай срок, Хербот тебя прожует и выплюнет, полгода, от силы год — и с него хватит. Я таких субчиков навидался. Он не знал, с чего начать, но Маша невольно пришла ему на выручку.
— Мать стала какая-то странная в последнее время.
— Чем странная?
— Просто странная, и все.
— А ты когда была дома последний раз?
— Я теперь не очень часто там бываю.
— Это почему же?
— Потому что я теперь не очень часто там бываю.
Если не раньше, то сейчас наконец Ганс понял, что так же не может преодолеть свое прошлое, как Регина — свое. Во все времена он был «большой», а Маша — «маленькая». Она повсюду таскалась за ним — в погреб, на футбол, в кино. Ему приходилось забирать ее из садика. Ему приходилось помогать ей готовить уроки. А при ссорах ему приходилось быть «ты же умней».
Порой, когда мать не видела, он поколачивал Машу, просто так, без повода, а потом снова сажал ее к себе на плечи или на раму велосипеда. «Теперь, когда не стало отца, ты единственный мужчина в семье». Сотню раз и еще больше приходилось ему слышать эти слова из уст матери. Страшные слова, они обманом отняли у него детство. Он и сейчас слышал их порой во сне: «Теперь, когда не стало отца…»
Но рано или поздно этому надо положить конец, подумал он и, хотя намеревался спокойно все обговорить — разве я сторож сестре моей? — не удержался и закричал:
— Ты, собственно, с кем путаешься, с болгарином, с Херботом или с обоими сразу?
Итак, слова были сказаны, и он не собирался заглаживать свою грубость, хотя был почти уверен, что существует несомненная связь между поведением сестры и странностями матери. Туфли цвета морской волны, покупка гардин в Берлине. Вообще-то ничего такого из ряда вон в этом нет, но для матери, которая трижды повернет в руках каждый грош, прежде чем потратить…
Маша промолчала, и Ганс от этого еще пуще завелся.
— Человек выстроил себе дом, человек вошел в окружную инспекцию и еще в десять других комиссий. Еще не было случая, чтоб на комбинат приехал министр и не пожелал ознакомиться с его заводом. Уж не думаешь ли ты…
И тут Маша поглядела на него, правый глаз у нее чуть косил, улыбнулась и сказала:
— Мастер Антон.
Сказала и попала в точку. Она знала, что нельзя уязвить брата больней, чем намекнув на его мещанскую ограниченность. «Мария Магдалина» Геббеля: «падшая девушка» и «добродетельный» мастер Антон. Маша не много запомнила из школьных уроков литературы, а это запомнила. Может, она несправедлива по отношению к Гансу, но она и не хотела сейчас быть справедливой и уравновешенной. «Взгляни на дело объективно. Уж не думаешь ли ты…» А она вот решилась, и она думала, господи, она именно что думала.
Больше Гансу с Машей говорить было не о чем. Каждый молча допил свое пиво. Когда Ганс уже уехал домой, ему снова припомнились эти трижды проклятые слова: «Теперь, когда не стало отца…» И он подумал, что готов сжечь за собой все мосты. Стать корреспондентом в Швеции или где-нибудь еще. Ему было все равно. Только бы вырваться отсюда, только бы вырваться…
Неожиданную страсть Элизабет к путешествиям Раймельт воспринял как дурацкую прихоть. Но дал ей на дорогу все рекомендации, какие только мог: Дворец республики, смена караула, купол телебашни. Элизабет улыбнулась, видя такое рвение, и пообещала все учесть.
Накануне отъезда она легла рано, но уснуть не могла и окончательно поднялась среди ночи. Она выпила кофе, поделала кое-что по дот, а потом вдруг выяснилось, что времени у нее в обрез. Боясь опоздать на поезд, она часть пути пробежала бегом, вспотела, остановилась, перевела дух. Совсем баба спятила, подумала она про себя. Было холодно, ясный месяц сиял на небе.
Элизабет Бош договорилась с Якобом на одиннадцать, в Оперном кафе. Место встречи выбирала она. Кафе было ей знакомо после автобусной экскурсии, которую организовал их кооператив. Ален был готов приехать и в деревню, но ее это не устраивало. Дети, и люди, и пересуды — тогда уж лучше Берлин. Не обязательно докладывать всем и каждому, что с тобой произошло. А к тому же ничего и не произошло. Гамбуржец ей написал — она ответила. Потом он подарил ей цепочку и жакет из исландской шерсти. Она прожила бы и без этих подарков, но приятно было сознавать, что где-то есть человек, который думает о ней, пишет ей письма и подарил цепочку. Все равно скоро это кончится. Он там, она здесь — не наездишься. Она невольно улыбнулась, вспомнив, какие он подбирает слова для своих писем:
«От новой встречи я стал бы очень счастливым».
«Я хочу, чтоб у тебя все всегда было хорошо».
Чудной он… Чайки бывают и черные, бывают красные и синие, а бывают большие, как канюк. Потом он поднимает руку, словно хочет показать, какое море большое, и при этом она замечает, что у него не хватает двух пальцев, ящик сорвался и придавил, как он ей позже объяснит.
Элизабет помешкала еще час. Она не желала появляться в кафе раньше условленного срока, а уж тем более — раньше, чем Якоб. Не то он еще подумает, что она из тех, кому невтерпеж. Она пробежалась вверх по улице, вниз по улице, потом проделала тот же путь вторично, а там и время подошло.
Якоб Ален опять видел один и тот же сон: на него падает облако и ему нечем дышать. Это знамение являлось ему всякий раз, когда запаздывал ответ из деревни.