визору показывали интересный фильм, отец разрешал мне смотреть до девяти часов. Можно сказать, что для меня это было второе самое хорошее время в жизни.
Иногда по субботам отец заезжал за мной в школу, и мы гнали на его мотоцикле в Пелицхоф. Пелицхоф — маленькая деревушка, расположенная в нескольких минутах на мотоцикле от Хоэнцедлица, примерно километрах в тридцати. Отцовский мотоцикл покрывал их одним махом. В Пелицхофе в большой тесноте живут мои дедушка и бабушка Хабенихт. Домик у них всего метра три в ширину и такой низенький, что отец может достать рукой до водосточного желоба на крыше. По этой причине туалет находится не в доме, а во дворе рядом с конюшней. Зато конюшня там очень просторная, ведь лошадям требуется больше места, чем людям. В спаленках наверху под крышей потолок до того низок, что нельзя даже выпрямиться. Но это и не нужно, потому что человек спит лежа. Родители дедушки с бабушкой считались бедняками, поскольку вместо дома у них была почти что будка. Сейчас большинство людей живет в новостройках, а еще у них есть за городом будки для отдыха.
У дедушки с бабушкой есть цветной телевизор, две лошади, три свиньи и множество пестрых кошек. Кроме того, у них есть куры, которым, по словам бабушки, «цены нет». Яйца она сдает государству.
Я люблю бывать в Пелицхофе. Может быть, дом, в котором живут дедушка с бабушкой, кажется мне таким крошечным, потому что над ним возвышается огромная липа, самое высокое дерево в деревне. Летом, когда она цветет, ее сладкий запах так силен, что отбивает начисто вонь навоза с полей, и миллионы шмелей и пчел возбужденно гудят в ее ветвях в поисках меда. Это гудение приятно для уха, даже лучше, чем гудение отцовского мотоцикла, мчащегося со скоростью более восьмидесяти километров в час.
— Опять ты мечтаешь, Рауль. Что ты смотришь все время в окно? — раздался голос учителя Мельхозе.
Я наблюдал за ласточкой, которая иногда проносилась мимо окна нашего класса. Гнездо ее находилось на высотном доме, прямо над балконом двадцатого этажа. Я знаю хозяйку из этой квартиры. Ей не пришлось разрушать гнездо, потому как я укрепил под ним дощечку, чтобы птичий помет не падал на кофейный стол.
В Пелицхофе краснохвосты поднимаются только до крыши конюшни, метра на три, на четыре. А здесь ласточки могут долетать до двадцатого этажа.
Я услышал, как учитель Мельхозе сказал:
— Пожалуйста, будь повнимательнее, Рауль. Или ты снова хочешь остаться на второй год?
Этого я позволить себе не могу, иначе я окажусь среди еще более мелкой братии и меня будут принимать за пионервожатого.
Учитель Мельхозе считает, что мне следовало бы сожалеть о своих ошибках. Я и хотел бы, но исправление дается мне с трудом. У меня и так уходит много сил, потому что кругом все новое: новые учителя, новый класс, новая половина родителей.
Конечно, мне было стыдно, когда все открылось. Но со стыдом можно справиться, если приложить старания. С грустью справиться не так просто. Грусть причиняет боль. Мне кажется, боль прямо-таки впивается в человека когтями, когда он что-нибудь теряет. Конечно, не деньги на мороженое, не перчатки и не очки. Все это легко возместить. Я имею в виду нечто более важное: например, кошку, или отца, или бабушку, или такую деревню, как Пелицхоф. Короче, то, что ты любишь. Такую утрату тяжело пережить. Это тоже смешное слово, но оно соответствует действительности. У меня переживание длится дольше, чем заживание. Когда я был маленьким, я сломал себе ногу. Через шесть недель гипс сняли. При этом медсестра слегка задела мою ногу фрезой. Нога болела всего два часа, потому что я был рад, что гипс наконец оказался в мусорном ведре. Если мать сдержит свое обещание и разрешит мне видеться с отцом, я избавлюсь и от своей грусти.
Итак, я больше не буду глазеть в окно, не буду мечтать и не буду наблюдать за ласточками. Я буду исправляться.
Моя первая жизненная зарубка была сделана в понедельник.
— В пятницу из Саксонии возвращается мать, — сказал отец. — И, наверное, с дипломом. — (К сожалению, она приехала с коллегой Ленгефельдом.)
Отец хотел, чтобы мы подготовились к приезду матери.
— Хорошо, — сказал я. — Давай сдадим все бутылки из-под пива и уберемся.
— Этого недостаточно, — возразил отец. — Надо бы еще все пропылесосить.
— Это можно и в среду сделать, — предложил я. Я знал, что вечером, когда передают футбол, отец терпеть не может пылесосного шума. Он меня раскусил и сказал:
— Пылесосить будем сегодня.
Я вздохнул, он улыбнулся, и я стал ему помогать.
— Люблю с тобой работать, Гиббон, — поблагодарил меня отец. — Ты хороший сын и товарищ.
Его похвала так обрадовала меня, что я бросился ему на шею.
Во вторник отец со вздохом сказал:
— На линолеуме что-то хрустит. Придется его натереть.
— Давай в четверг, — предложил я. — Тогда в пятницу он наверняка еще будет блестеть.
— Нет, сегодня, — сказал отец. Он был в таком хорошем настроении, что я не мог ему отказать.
Итак, мы провели на нашем «судне» аврал: в понедельник все пропылесосили, во вторник надраили полы и пропустили через стиральную машину гору рубашек и трусов, в среду очистили квартиру от пивных бутылок, а в четверг накупили для красоты цветов. К универсаму приносят целые ведра цветов, в основном маргариток, они такие красивые, хотя и пахнут слегка сыром.
— На вокзал не поедем, мать доставят домой на служебной машине, — сказал отец. Он сидел, ждал и не решался ни закурить, ни выпить пива, так как ему хотелось произвести хорошее впечатление. Я тоже сидел, ждал и не разбрасывал игрушки, потому что мне хотелось выглядеть прибранным и послушным. Мы накрыли стол, расставили тарелки и блюдца, хлеб, масло и три сорта колбасы, продававшейся в нашем универсаме, и не решались начинать есть, чтобы не нарушать красивую сервировку.
Наконец мать приехала. Она сама отперла дверь и вошла в квартиру. Она так красиво выглядела с ее зелеными глазами, с подведенными зеленой тенью веками и со стрижкой «каре», что я прыгнул на нее и обхватил ее руками, точь-в-точь как гиббон. Потом я поцеловал ее. Она так обрадовалась, что на глазах у нее выступили слезы. Отец тоже хотел поцеловать ее, но она отвернулась, и его поцелуй повис в воздухе. У меня было такое чувство, словно мне дали пощечину.
Мать показала на мужчину, который держал в руках ее чемодан. Мужчина был немолод, лет сорока, с большой лысиной и крупным носом. Он стоял в прихожей с довольно глупым видом.
— Это коллега Ленгефельд, — сказала моя мать.
Мне ни за что не хотелось бы носить фамилию Ленгефельд, потому что этот человек тоже был виноват в моей жизненной зарубке.
Мать указала на отца и, обращаясь к коллеге Ленгефельду, сказала:
— Это Хайнер, о котором я тебе говорила.
Ленгефельд молчал. Он к чему-то принюхивался, наверное к маргариткам, и морщил свой толстый нос, словно мы забыли вынести из квартиры помойное ведро.
Меня это разозлило, и я сказал:
— До свидания, Ленгефельд!
Мать рассмеялась, но не так, как смеются женщины, когда им весело, а как-то высоко, даже немного пронзительно.
— Коллега Ленгефельд устал с дороги, — объяснила она. — Он проехал из-за меня почти триста километров и заслужил отдых. Надеюсь, ты это понимаешь?
— Мы накрыли ужин на кухне, — сказал я. — Там места только на три стула. Если хочешь, я могу пойти в кафе у рынка. Порция мороженого стоит три двадцать.
Отец улыбнулся. Мать начала снимать куртку. Ленгефельд тут же подскочил и помог ей. Он даже повесил куртку на вешалку, словно у матери у самой не было сил на это. Она взмахнула ресницами и произнесла:
— Благодарю, Вольдемар.
Не понимаю, как это родители могут назвать своего сына Вольдемаром.
Мать заявила, что мы будем пить кофе в комнате. Я был разочарован. Я думал, она всплеснет руками и удивится наведенному нами порядку, цветам и красиво сервированному столу. Но у нее не нашлось даже времени похвалить нас, уж слишком она была занята своим носатым.
— Прошу, Вольдемар, — сказала она, указывая рукой на диван в комнате.
Глаза у моего отца погрустнели. Это уж было слишком. Я прыгнул на мать и, прежде чем человек с большой лысиной и большим носом мог сдвинуться с места, ловко обхватил ее руками, заслонив собой вход в комнату.
— Тебя так долго не было дома, — жалостливо завопил я. — Нам хотелось, чтобы ты побыла с нами, с отцом и со мной! Мы же тебя любим.
— Ах, Раульчик, дорогой мой, — сказала мать и поцеловала меня. Я был до того счастлив, что принялся громко смеяться. Я смеялся не умолкая. Отец покачал головой.
— Рауль, что с тобой? — строго спросила мать.
— Я вспомнил шутку, — ответил я, показывая пальцем на ее коллегу. — Лучше быть лысым, чем совсем не иметь волос.
Тут мать вырвалась из моих объятий, а Ленгефельд наконец ушел. Но настроение все равно не улучшилось, даже потом, когда мы стали говорить об отпуске.
— Мои родители уже старые, — сказал отец. — Я должен им помочь. Надо отремонтировать сарай. Пока я буду работать, вы могли бы отдохнуть в Пелицхофе.
Моя мать сказала, что там очень неприятно пахнет, что санузел во дворе и что в доме летают мухи.
Мой дедушка работает возчиком в лесничестве. У него две лошади. А, как известно, где лошади, там и мухи, поэтому дедушке с бабушкой от мух никуда не уйти. Это нормально. Так я и объяснил матери, но она только пожала плечами. Она работает в торговле, и там не должно быть мух. Кто не любит мух, может с ними бороться. Лошадь отмахивается от них хвостом, человек может отгонять их газетой или аэрозолем, что, правда, вредно для окружающей среды.
К сожалению, мне не удалось убедить мою мать. Она отправилась в отпуск на Балатон, с подругой. Сдается мне, что у этой подруги была большая лысина и крупный нос. Поэтому мы с отцом провели отпуск без матери в Пелицхофе.
Бабушка обцеловала меня своими влажными губами, а дедушка прижал меня к своей колючей щеке, это мне понравилось еще меньше.