Наконец один показал на лошадей.
— Какие лошади? — спросил он. — Под верх, под верх?[25]
Митух жевал хлеб. Соображал. Так и не догадался, что бойцы спрашивали его не про горы, а верховые ли это лошади.
— Под верх?
— Туда, под верхи, под верхи, в Ракитовцы? — переспросил Митух. — Ракитовцы — там.
— Да-да, — вмешался второй. — Ракитовцы? — Он вытащил карту, повертел ее, изучая. — Давай, хозяин, в Ракитовцы!
Митух понял.
Бойцы подождали, пока он стащит с телеги борону, уселись, Митух сунул недоеденный хлеб и сало в карман, тронулись.
— Давай, давай! Погоняй, погоняй! — кричали бойцы. — Гони, погоняй!
В Молчанах дом Митухов опустел. В хлеву мычали голодные коровы, визжали свиньи, а в задней комнатушке на стуле у кровати сидела глухая старуха Митухова. Слезящимися глазами на морщинистом, скривившемся в плаче лице она смотрела в книжку, на строчки крупных, жирных букв: «…а буде на то твоя святая воля, просвети их через опустошение великое…» Оторвала взгляд от текста и глянула на ввалившихся к ней в комнату немецких солдат. В ее запавших глазах читалась печальная повесть о беспощадной пучине лет и старости, о сковавшей ее неподвижности, о злобе на Адама и Йозефа, на невестку и ее детей за то, что все они бросили ее одну.
— Haben Sie was zu essen? — закричал на нее фельдфебель. — Speck?[26]
Старуха не расслышала.
— Погоди! — Она остановила на нем суровый неумолимый взгляд. — Погоди, ужо придет рус!
— Was, du altes Luder?[27]
— Рус придет!
Холодный воздух задрожал от гула самолетов.
Фельдфебель пинком выбил из рук Митуховой книгу и вышел с солдатами во двор. Сердито посмотрел на них, гурьбой ринувшихся к сараю.
В воздухе внезапно раздалось оглушительное гудение, подобно смерчу обрушилось оно на двор Митухов и заставило фельдфебеля метнуться вслед за солдатами в сарай.
Гул самолетов обрушился на двор и сад Митухов, на Петрову Залежь за садом, у дороги в глубокой выемке.
Бета, Адамова жена, затаившись с детьми в окопе, совсем распласталась в воде и грязи. Детей она укрыла темно-синей и светло-зеленой шалями.
Воздух прострочило пулеметной очередью, грохот и гул двух взрывов потрясли землю, и не успела Бета опомниться, как в наступившую было тишину снова ворвалось гудение самолетов и треск пулеметов — град пуль посыпался на рухнувший сарай и амбар Митухов. Пули прошили обломки сарая и амбара, прошили хлев, а в хлеву — тушу уже убитой коровы.
Гудение самолетов то смолкало, то вновь усиливалось, со стороны деревни послышались два взрыва и стрекот пулемета, наступила тишина, и до слуха Беты донесся рев голодной и переполошенной скотины.
Молчаны опустели, их словно вымело. Люди попрятались в домах, в чуланах и погребах. Перед школой, где уже не было ни комендатуры Шримма, ни инженера Митуха, ни молчанских заложников — мужиков и подростков, которых набралось всего одиннадцать вместо девяноста, — лежали груды обломков от четырех худых повозок и четыре пары убитых лошадей. Убило и великолепных гнедых старосты. Ревела привязанная скотина, и больше никаких признаков жизни, только постепенно уходили минуты истекших лет, месяцев, недель, дней и часов.
Время близилось к половине шестого.
Куранты на башне костела присоединились к хору ревущей скотины и старческим, хриплым голосом пробили один раз. Это был их последний звук, через одну-две минуты раздался свист снаряда, минуту спустя — второго, и верхушка башни вместе с курантами рухнула, подняв столб пыли, и рассыпалась по зеленеющей весенней лужайке у костела, по крыше дома священника и в саду, среди сливовых деревьев, запущенных, обросших седым лишайником. Детали часового механизма повисли на сливе вместе с циферблатом, который показывал тридцать две минуты шестого.
На дворе Митухов все двери настежь, окна без стекол, выбитых, когда летучая смерть настигла фельдфебеля и его солдат.
Старая Митухова сидела на стуле у кровати, сложив на коленях старчески желтые руки в голубых прожилках. Запавшие глаза старухи, недобрые, неумолимые, неподвижные и ненавидящие, опустошенные старостью, были устремлены к дверям — там мелькнула чья-то тень.
В дверях появилась фигура мужчины, такого высокого, что казалось, будто он, пригнувшись, подпирает головой дверную притолоку. В фуражке, в длинной, по голенища, маскировочной плащ-палатке в зелено-коричневых разводах, в руках длинноствольный ручной пулемет с большим круглым диском.
— Ты русский?
— Да, бабушка.
В провалах глаз древней, глухой Митуховой, которая не услышала ни звука, блеснула слабая усмешка.
— Погоди, ужо придет германец!
— А-а, ничего, не бойся, бабушка! — Ему пришлось поднять ствол пулемета, чтобы пройти в комнату. Он вошел, и, когда старуха Митухова увидела, что он смеется и все что-то говорит и говорит, улыбнулась и она, не чувствуя, что из глаз текут слезы. Он нагнулся, поднял ее книжку, вложил ей в руки, улыбнулся во все лицо, пышущее здоровьем, и вышел во двор.
Двор Митухов и соседние дворы постепенно заполнялись советскими солдатами, они шли из пригородных деревень — из Липника, Малых и Больших Гамров.
Немцы (их оставалось еще порядочно) уже не пытались убежать, а только прятались за домами и, если удавалось найти спасительное укрытие, отстреливались.
Волнами прокатывалась пушечная пальба, автоматные и пулеметные очереди, всплески пуль, взрывы гранат, чередуясь с паузами бездонной тишины и одиночных выстрелов и взрывов.
Начальник молчанского гарнизона, обер-лейтенант Вальтер Шримм, отступал с офицерами, унтер-офицерами и солдатами. Он был уже за Молчанами, на Монаховой Пустоши, в дорожной выемке, которая пролегла через молчанские земли мимо сосновых боров и буковых лесов в Ракитовцы. Высокие склоны дороги были укреплены дерниной и засажены терновником, шиповником и боярышником. По дороге быстро шагали четверо немецких солдат, за ними — инженер Митух, за Митухом — обер-лейтенант Шримм. Позади Шримма еще двое солдат, потом молчанские мужики и подростки, среди них и Колкар, и замыкали процессию пятьдесят солдат, с ними два лейтенанта и унтер-офицеры. Такое построение получилось само собой — так выходили со школьного двора. Шримм уже отрешился от тревог и жалости и беспокоился только о собственной судьбе: удастся ли продолжить бегство от войны и поможет ли оружие добраться до вожделенного мира целым и невредимым? Об организованном отступлении не могло быть и речи, оставалось только бежать. Ему не было жалко ни тощих, облезлых кляч штирийских, ни повозок на высоких колесах с тонким ободом, ни снаряжения, ни двадцати голов ревущего скота на школьном дворе. Никакого сострадания не чувствовал он и к своим солдатам, которые в одиночку и по своему усмотрению оборонялись или сдавались в плен. Всего этого он уже навидался… Шримм шагал позади Митуха, полностью оправившись от смятения, владевшего им в Молчанах, и зная, как поступит дальше. Немного погодя прикажет перестроиться и расставит Митуха с остальными заложниками в ином порядке, а когда отпадет необходимость прикрывать ими подразделение от русских и партизан, прикажет их расстрелять. Хотя и нельзя поручиться за свою жизнь, убивая других, он все же сделает это, потому что иногда убить бывает так же просто, как разлить вино по бокалам. Давно следовало расправиться с населением Молчан. Штаб отступил — может, и Гизела ушла с ним… А может, ждет его. Возможно, с ней ничего не случилось… Он спешил, временами бежал, и спина у него взмокла от пота.
До дороги в глубокой выемке, по которой они шли, из Молчан волнами докатывалась канонада, одиночные выстрелы и взрывы.
— Давай! Давай! — кричали шестеро советских бойцов на телеге. — Гони, хозяин, погоняй!
Митух гнал лошадей по дороге в Ракитовцы, доносившиеся из Молчан стрельба и взрывы уже не пугали его, он знай себе правил и смотрел вперед, за головы тяжело дышавших, запаренных и взмыленных коней.
— Давай, давай, гони, погоняй!
Немецкому унтер-офицеру Войковицу (это он тогда плюнул на меньшую Бетину дочку, Амальку) удалось уйти из Молчан, прячась за домами, и теперь без шапки, с винтовкой в руке и с забрызганным грязью лицом он пересек дорогу в глубокой выемке, выбежал на Петрову Залежь, упал на влажную землю, полежал, отдышался, потом повернул голову и увидел окоп. Он пополз к окопу, в котором, съежившись в жидкой грязи, прятались Бета и четверо ее детей.
Все ближе гудели самолеты.
— Ой! — тихо ойкнула Бета, когда унтер-офицер Войковиц свесил ноги в окоп. Она ухватилась за мокрые, осыпающиеся глиняные стенки окопа. — Господи, мои дети!
— Ruhe! — Войковиц забился в угол окопа. — Ruhe![28]
Безумными глазами смотрел он на Бету, которая стояла в шаге от него, загородив собой детей, и скалил бело-желтые вставные зубы, длинные, острые и мокрые, изо рта у него вырывалось смрадное дыхание и при каждом выдохе — струйка слюны.
Бета Митухова уперлась руками в стенки окопа, вцепившись ногтями в сырую, осыпающуюся глину.
Над Молчанами и над Петровой Залежью совсем низко пролетели два самолета.
В деревне гремели выстрелы.
Самолеты снова зашли на Петрову Залежь.
— Sie kommen![29] — Войковиц упал на дно окопа, подлез под ноги Беты и детей, чтобы они заслонили его: он был уверен, что самолеты охотятся за каждым немецким солдатом. Над ним послышалось «гут, гут».
Самолеты кружили над Петровой Залежью, над окопом, оглушительный рев моторов волнами захлестывал окоп, потом самолеты набрали высоту, накренились и пошли на снижение.
Застланные слезами глаза Беты (к ней жалась детвора) видели не самолеты, а чудовищных птиц, разъяренных и злых, и все средоточие жизни — сердце, легкие и кровь — исторгло мольбу о пощаде перед этой неумолимо кружащей смертью. Она увидела, как из самолетов вырвались длинные, острые язычки пламени. Окоп накрыло трескучей пулеметной очередью. Бета вцепилась в землю пальцами и в бессловесной мольбе, обращенной к самолетам, проклинала инженера Митуха. Его убейте! Не нас!.. Унтер-офицер Войковиц,