Отвергаю надпись: «Первая станция расставания». Я приехал не прощаться с Нитрой, я привез ей жестокую весть, свою болезнь. Как она поведет себя, узнав эту новость? Я напугал ее, она что-то сбивчиво объясняет мне, с пониманием повторяет незнакомые термины, делает непонятные жесты, пока я не велю ей прекратить. Я подмигну ей как старой и все еще привлекательной подружке, с которой ничего нового, никакие новые тайны мы не откроем.
Я шагаю не сказать чтоб устало или неуверенно. Я шагаю под прицелом полной безнадежности, это чувство определяет все, а вокруг, как ни странно, будто светлое рассветное утро или закат дня, краски ясные, стряхнувшие с себя солнечную пыль забот, и ты глядишь во все глаза, насторожив слух и раздувая ноздри. Вижу горы, силуэты холмов на горизонте. С давних-давних пор этот уютный, теплый и сыроватый край был прибежищем работящих людей. Вот тут, на этом самом месте человек начал писать историю своего рода-племени, своей семьи. Десятки тысячелетий поднимался к небу дым родного очага, сначала из пещер, землянок, потом над хижинами, а также и над дворцами и замками. В течение тысячелетий вдыхали здешний воздух мои предки, сгоняемые с мест, избиваемые кельтами, аварами, гуннами, татарами и турками, мадьярами и немцами. Сколько победных кличей и бед пронеслось над этой долиной, над нижними отрогами Карпат и уходящей вдаль низменностью, где шелестит Дунай. Город выжигали и грабили, но он снова поднимал голову из руин и черной золы. Нитра — красавица, которая расплачивается за свою красоту самым ценным, что у нее есть, — она платит собой. Сколько раз ощущала она в себе пустоту и глухое эхо недавнего прошлого? Горы отчаяния, жестокая судьба матери словацких городов, оставляли следы на ее отмирающих членах, поглощенных алчной землей, которая время от времени извергает их, будто несъедобные ядра и скелеты. Достославный город, осужденный на вечную гибель и вечное возрождение… Город без летописи укреплений, без пышных фасадов достойных его старинных кварталов.
Откуда во мне столько пафоса! Развожу сантименты в насмешку над собой. Не лежит ли на характере жителей роковая печать судьбы самого города? На моем характере?
Нет людей, которые не гордились бы родными местами. Но едва ли найдется больший патриот своего города, чем житель Нитры. Достаточно хотя бы мысленно пройтись по здешним местам, и память прямо-таки на каждом шагу выдает картины гордости за свой род.
Свой род.
Я у тетки, мы сидим с ней, доброй, тихой женщиной, в четвертый раз повторяющей мне (как будто я вообще ничего уже не соображаю), что мое происхождение четырежды по мечу и дважды по прялке[47] относится к колониховским земанам, дворянам то есть. За заслуги на гайдуцкой[48] службе прапрадед Рачка получил привилегии и земли в Дюрковом поселении, выращивал виноград, сеял хлеб. Но все богатство внука его внука заключалось уже лишь в девятерых детях, младшей из которых была теткина мать и моя прабабушка. Что же произошло? По официальной версии, отец прабабушки отказался объявить себя венгром и признать родным языком венгерский[49], по неофициальной, передаваемой шепотом, отец прабабушки проиграл все свои владения в карты. «И таким образом, — непременно добавляет дежурную фразу тетка, — твоя мать, будь она мужчиной, носила бы земанский титул. Третье поколение Рачки участвовало в земанских выборах, не имея ни гроша за душой. Так-то вот».
Так-то.
Мой род.
Я у жены. Бывшей. Первой. Мужа ее нет дома. Дети на работе. Поэтому я просто у жены.
Разговор не клеится, зацепиться ему не за что, скользит — как голыш по поверхности воды. Я не решаюсь сообщить свою самую важную новость. Потому сижу и слушаю.
— …остался ты с нищенской сумой! Алица — (моя вторая жена) — не проливала слез, не заламывала попусту руки, она свое урвала. На меня взъелась за то, что ты дал мне отступное. Скажите пожалуйста, какой-то там дом и сад! Заботы и хлопоты! Еще и Валика — (моя следующая жена) — заявилась просить совета, как заставить тебя отвалить детям кусок побольше. У тебя, похвальбун, язык, что ли, чешется всюду трезвонить о своих доходах? Сколько же она с тебя содрала? А этой солохе загорацкой взял и подарил дом с машиной! — (Мадлене, моей последней жене, узаконенной государством!)
Сижу, жую резиновую яичницу, делаю задумчивый вид — дескать, сейчас, минуточку, вытяну из себя утешительный ответ.
— Кошки разорались, чуть не надорвались, что при старании из печеного яйца живого цыпленка высидишь, — чуть ли не пропела она мне какую-то свежеиспеченную присказку.
— Как это? — только и произнес я, не вдаваясь в подробности.
— Да для тебя кошки эту песенку и на гребешке сыграют, — без умолку трещала она, не оставляя в покое ни единого загиба в моем ухе. По этой самой причине в свое время я и съехал от нее.
— Ты преувеличиваешь! — заметил я, словно что-то понял.
— Ах так! Ну что ж, выкладывай начистоту, зачем пожаловал.
— Тряхнуть стариной!
— Скажи еще: вспомнить старые добрые времена.
— От доброты кони дохнут, я тоже чуть ноги не протянул.
Она выхватила у меня из-под носа сковороду, хотя прекрасно знала, что изо всей яичницы я люблю именно поджаренную нижнюю корочку.
— Он еще и попрекать меня будет! — раскипятилась она.
Я понимал, чем допек ее, и, встав, принялся выскребывать приставшую к сковороде яичницу прямо в раковине.
— Не стоит кричать, — миролюбиво заметил я, потому что она прямо-таки захлебнулась и потеряла дыхание, а я намеревался перевести разговор в спокойное русло, чтобы сообщить о своей болезни.
— А втихомолку не имеет смысла горло драть, — набрав воздуха, закричала она и, снова схватив сковороду, треснула ею о стол.
Я вернулся к столу.
— Раз мы с тобой не можем договориться мирно… — перешел я на совсем уж кроткий тон.
— Почему ты говоришь во множественном числе?! Сразу чувствуется училка.
— Любая беседа подразумевает участие как минимум двоих.
— Двух более или менее нормальных! — Она назидательно подняла вместо указующего перста утюг, которым гладила.
— Ладно, ненормальный я, в чем и убеждаю тебя уже восемнадцать лет.
— Ладно так ладно. Что такое страшное я спросила? Спросила, чего ты приехал. Правильно?
— Выходит, я приезжаю, только когда мне что-нибудь нужно?
— Я тебя, во всяком случае, не приглашала! И ты прекрасно знаешь, что для Петра это не самый приятный сюрприз.
— Его же нет дома, — огрызнулся я. — А если б я его застал, давно бы смылся.
— Хватит врать-то!
— Спасибо за яичницу. — Я поставил сковороду в раковину. — Что нового у детей и вообще?
— Ты ведь две недели назад разговаривал с Юркой по телефону. — Она посмотрела на меня с упреком. — У Ганки все по-прежнему, купила гарнитур в гостиную; сам же ты дал ей деньги.
— В таком случае прости, что надоедаю тебе, — неожиданно для себя взорвался я.
— Вот так всегда! До тебя это доходит лишь при прощанье, — с притворным спокойствием насмешливо протянула она. Женщина, с которой я прожил девять лет, она же со мной — ни одного года.
Я надел кепку, достал из кармана сберкнижку.
— Это Юрке, — процедил я сквозь зубы, как и конец фразы: — Остальное тебе.
— Юрке полагается столько же, сколько и Ганке…
Но я уже не слушал.
О моем раке она ничего не узнала. К чему было говорить об этом, она все равно не услышала бы, потому что в этот момент перелистнула книжку, открыв ее на самой интересной странице.
Не в селе, не в городе, а на пристани сидел в портовом кабачке Капитан Корабля, сидел, думал и понял, что его паршивого настроения нет и в помине. Оглянулся по сторонам — ни следа, ни намека, будто и не бывало. А избавиться от него помогли ему темноволосые подружки, в меру грустные (они видели себя сегодня утром в зеркале), но все же и веселые (они заглянули ему в глаза, да и в его кошелек).
— Слушай приказ Капитана: «Поднять якоря!» — И я поднял бокал, призывая Катку и Лену последовать моему примеру.
— Каким курсом двинемся? — уточнила Лена за двоих.
— Ты совсем, что ли, не того, а? — начал я с подвывертом, будто детванец[50], собравшийся в танце прыгать через костер.
— В гостиницу нас не пустят, — быстро сориентировалась Катка и вопросительно уставилась на Лену.
— А если я там живу?
— Была не была: либо в стремя ногой, либо в пень головой. — Лена решительно подняла крепкую попку. В вырезе, открывшем завлекательный товар, при наклоне появилась ложбинка.
— Погоди еще. — Я торопливо осадил ее.
— Не знаю, что ты хочешь делать, и не призываю ничего выдумывать, но ко мне нельзя, — отрезала Катка.
— Выходит, ты идешь домой одна? — сразу же решила отделаться от нее Лена, которой померещилось было, что она ухватилась не за казовый конец.
— Твою драгоценную тетеньку мы не потревожим, и вообще нечего понапрасну уверять, будто бокал доброго вина лучше неуловимого сна. Поверьте моему опыту: большинство проблем разрешаются сами собой, только надо дать им вылежаться. — Я поставил точку, отметая преждевременные дискуссии, и вернул улыбку официанту, с ухмылкой выслушавшему мой нудно повторяемый заказ.
В подобных компаниях, когда дело идет к концу и пора расходиться, не принято затевать серьезных разговоров. Кто-нибудь, вытряхнув из пачки пару сигарет, предложит остальным закурить; наступает пауза, которую каждый использует по своему усмотрению, заполняя ее ни к чему не обязывающими репликами.
— Бег жизни неспешен, — бросила для затравки Лена просто так, когда официант расставлял бокалы с вином.
Мы повернулись к ней, но Катка показала взглядом на официанта, я понял ее предостережение, лишь когда тот исчез, проскользнув в узкий проход меж зеркалами бара.