— Никто не задумывается о силе капли воды. А она, падая на камень, год за годом углубляет в нем ямку и даже разрывает валун. Мы об этом не думаем… Я тоже не считала капель, которые долбили меня, не думала — дождевые они или из водопровода, спохватилась, когда их оказалось сверх всякой меры. Мне сейчас трудно разобраться в тогдашней ситуации, почему я дошла до такого отчаянного состояния. Да, я была в отчаянии. Может быть, заболела. С учебой было все в порядке. Влюблена не была, ребят могла иметь сколько угодно. Не было и несчастной любви. Как знать, может, именно в этом и дело?
От депрессии никто, конечно, не застрахован. Это в порядке вещей. Особенно если попробовал эйфории. Смех сменяется слезами. Вроде и немного побалдела, а на другой день — препаскудно, невыносимы даже приятные вещи, вся жизнь не в радость. Но моя депрессия все нагнеталась и нагнеталась. Я нередко подумывала о смерти. О своей. Бежать от сложностей в смерть — только видимость легкого решения, и сначала я иронизировала над собой, нарочно затевала разговоры, наводящие на тему самоубийства, чтобы высказать свою точку зрения, иронизировала над смертью, над жизнью, любила спрашивать: вы считаете, что есть смысл в самом вопросе о смысле жизни? Я даже украшала самоубийц нимбом героя, искала оправданий их поступку, защищала их способ ухода из жизни, прощала их, точно так же, как совсем еще недавно презирала и обзывала слабаками, окутывая весь мир оптимистическим флером… Изводила себя упреками в чересчур рациональном подходе к жизни. Стала сторониться людей, превратилась в нелюдимку… Такой, наверное, и останусь.
— Угощайся. — Я говорил негромко и самым что ни на есть спокойным тоном, на какой был способен, — поднаторел в искусстве владения собой. В отличие от нее и ей подобных у меня-то был однозначный и близкий выход, мой выбор и мысли о каком бы то ни было выборе судьбы были попросту иллюзорными. Янин монотонный альт и окружавший нас полумрак невольно вытаскивали мои мысли из-под спуда. Но вернемся к ее рассказу.
— Это случилось, когда я отшила одного парня; он ухаживал за мной и нравился мне, — продолжала она. — Парень был как конфетка и не из числа тех ловчих типов, которые умеют загонять дичь. Открытый был парень и видел, что мне не противен, ну и попросил… Ничего себе, подумала я и ушла, не доев завтрака в «Молочном баре». Не допила даже свой любимый малиновый коктейль, который иной раз готова была вырвать из рук постороннего и вылакать у него на глазах, приведя человека в недоумение. Перешла на ту сторону Дуная и по щебенке за Лидо[54] дошла до пограничной будки. Там загорали солдаты. Пили вино прямо из бутылки, я присоединилась к ним. Они стали приставать. Страшно подумать, чем бы это кончилось, если б не подъехал на мотоцикле их командир, не помню, в каком чине — старший лейтенант или капитан. Солдаты оставили меня в покое, и я, натянув блузку и юбку, сломя голову побежала прочь. Бежала, бежала, села на торчащий из воды, в пяти-шести метрах от берега, камень и разревелась. Если б кто из тех солдат догнал меня, я, наверное, сама изнасиловала бы его. От страха. И от злости! А вода текла себе у меня меж пальцами ног, и голова кружилась.
Потом я нарочно задирала мужиков в пивной по дороге. Они предлагали мне пива, я выпила кружки три и убежала. Дома никого не оказалось. Заснуть я была не в состоянии. Глаза у меня были зареванные, красные, кроличьи глаза. И все же я вскочила и помчалась назад! До пивной не добежала, меня перехватили подружки и затащили на файф-о-клок. Мужей дома нет, они и гуляют — пьют, танцуют, развлекаются с ребятами и все такое. Я только мешала им и вернулась домой. У нас жил тогда дядя Ладислав, диабетик. Я набрала в шприц весь, какой нашла, инсулин — из двух начатых флаконов…
Это, может, прозвучит слишком жалостливо. — Яна запила последний кусок сахара терпковатым, с добавкой лимонной кислоты баккарди и принялась не спеша препарировать свою душу, день за днем. — Я изнывала от несправедливой обиды, была полна тревоги полнее полной луны и, как сказал бы Верих[55], отравлена, будто стрела мавра. Добиваться счастья — никакой не героизм и не заслуга человека. Счастье — самое благодатное, самое приятное состояние человеческой души. И я хотела этой нирваны. Не знала только, как ее достичь. И — чушь собачью несут, что для счастья надо пострадать. Возводят ту чушь чуть ли не в теорию. Дескать, будем тебя попирать, заставим голодать и страдать от жажды, но до конца не затопчем, и ты, насытившись и утолив жажду, ощутишь счастье! Еще и шутить начнешь. Говорят: жаждущий голодному не поверит. Если нужда венчается счастьем, грош ему цена, оно держится на курьих ножках! Но неужели же все так и есть? И люди нарочно устраивают себе напасти? Чем больше напастей и страданий, тем ощутимей счастье?
В Африке живут племена, словарный запас которых очень бедный. Выражение «у меня есть голова» значит: «болит голова», потому что в остальное время ее не ощущают, не замечают, как будто ее и нету.
Ты улыбаешься, не веришь мне. Ладно, начну с другого конца, с определений, что ли. Скажем, мечта осуществилась, мы счастливы, но ведь прочность счастья не соизмерима с трудностями при его достижении, попутными препятствиями, возникшими на пути к цели, — счастье определяется твоим убеждением в ее благородстве. Улыбайся не улыбайся, а это так!
— Я потому улыбаюсь, что мне в это даже не хочется верить, — ответил я тоном радушного хозяина.
— Я сочиняю, да? Я достаточно взрослая, чтобы это понять, хотя большую мудрость пока не одолела. Налей-ка еще. — Она склонила голову набок и мило улыбнулась.
Как хорошо, что это не моя дочь, и еще хорошо, что мне не надо смотреть на нее через сетку бинокля…
— Лимон или лед?
— А сахара у тебя больше нет?
Я вернулся с полной сахарницей.
— После укола, — продолжала она как о чем-то будничном — видимо, я был не первым ее слушателем, — я вынесла шприц с иголкой, пустые флаконы и упаковку во двор, чтоб не нашли их в помойном ведре. Сначала я не знала, куда воткнуть иголку, чтоб не сразу заметили следы, — под мышку, где волосы, под язык или между пальцами ног, но побоялась, что тогда будет хуже всасываться. Все равно место укола оказалось совсем незаметным, игла была тоненькая. Кожу я перед уколом не продезинфицировала, и это почему-то меня беспокоило больше всего. Я легла, закрыла глаза и стала ждать, когда появится волчий голод, выступит холодный пот, начнутся судороги и лихорадка — так дядя описывал мне гипогликемический шок, и вот тут-то меня охватил панический ужас! Я в голос заревела и закричала. Начались рвотные спазмы. За несколько секунд я слопала в три раза больше сахара, чем сейчас, и запила его водой, а ногу, место, куда ввела шприц, перетянула чулком. И моментально протрезвела, стала трезвей мусульманина после рамадана. Меня охватила слабость, смерть рисовалась в картинах страшных мучений. Я оглянулась на свою прежнюю жизнь с высоты этого поступка… как вспомню, даже сейчас сердце сжимается! Все мои переживания, из-за которых я решила свести счеты с жизнью, в тот момент показались мне совершенно смехотворными. Невероятное отвращение к себе, презрение и страх перед невыразимым несчастьем, стыд, хуже которого, наверное, и представить себе нельзя, жажда во что бы то ни стало вернуть все назад, поправить, увы, непоправимое, все это перемешалось внутри меня со страшной силой, а на лице я нащупала жуткие, уродливые узлы судорог. То не был ни плач, ни ужас, ни выражение боли — на моем лице в жуткой гримасе стягивалось все, что могло сжаться, это был поцелуй смерти.
Вот так оно и происходит, подумала я, боже мой, лучше мне было не родиться! Я увидела маму, как она покупала мне пряничную медовую лошадку на ярмарке в Леготе, как я уронила лошадку и ее раздавило в черную лепешку колесом проезжавшей машины. Я попросила маму купить мне другую. «Когда проедут все машины…» — утешила она меня…
Меня трясло, от слабости я вся вспотела. Длилось это около часа. Наконец я уснула. Я летела по воздуху, силой воли управляя своим движением, — поднялась над дедушкиным домом, потом повалилась набок, как деревянный божок, но продолжала быстро нестись в том же направлении, в ушах свистел ветер. Я боялась, что сила воли иссякнет и я упаду на землю, от страха я и в самом деле стала осязаемо снижаться, но, быстро придя в себя, снова набрала высоту. Меня пугали провода высокого напряжения, тянувшиеся слева и справа к горизонту. Я отправилась в далекие-предалекие края — к самому морю. А над морем полет стал невыносимым, в воздухе носились все, кого я когда-либо знала и мнением которых дорожила, — все передвигались в свободном парении, одна я была деревянным истуканом и могла шевелить только губами да ворочать глазами. Рядом пронеслась еще одна такая же деревяшка — одноклассник из гимназии, который бросился под поезд. Раны его истекали кровью, и все смотрели на него, словно указывали пальцем.
И вдруг, к превеликой своей радости, я очнулась. Я ликовала: пусть отец отругает меня, мне будет мучительно стыдно, но я — живу! И это было потрясающе! Все мои прежние беды сразу показались такими мелкими! Смешно, но мне захотелось заново проштудировать социометрию — вдруг пришло в голову, что я могу открыть что-то важное. Но об этом я тебе уже не скажу.
Наступила тишина. Я включил радио. Вспыхнул мягкий зеленовато-желтый свет.
— Иван! — Яна протянула ко мне руку.
Я встал и подошел, погладил тыльной стороной руки запястье. Только сейчас заметил я в уголке ее глаза дрожащее отражение зеленого огонька и тянувшуюся вниз бороздку от просыхающих слез.
Она резко села, встряхнула головой, закинув ее назад, чтобы привести в порядок рассыпавшиеся волосы, и натужно-веселым голосом воскликнула:
— Я просто безмозглая курица! А как ты выдержал первый психоаналитический урок? Лично я вполне сносно.
Она полезла в сумочку, стала рыться в ней, и я протянул ей свой носовой платок.