— Нервные они, потому как в суете живут, вот и молоко пропадает, непокойно им живется на свете, — скрипит протезами строгая Терезия Гунишова, которая уже отоспала свое. Из ночи в ночь пялит она глаза во тьму и осуждает негодный мир.
Гунишова воспитывала в строгости. Ее целью были набожные дети, у которых в сердце — благодарность к старой мамке. И оказалось — была благодарность. Дочка Марта взяла ее к себе в город. Кормить, а потом схоронить. Да вот беда: дочка Марта расплодилась — контроль над зачатием вызывал у нее отвращение; так ее воспитала мамка, да и в церкви так наказывали. Когда в трехкомнатной квартире их стало шестеро, в Марте мать одержала верх над дочерью, и благодарность исчезла. Терезия Гунишова подалась к своим другим детям, но никто на нее не рассчитывал. Вместо добрых христиан она нашла лицемеров — не высказываясь прямо, они стали уговаривать ее идти к брату. И только тогда отлегло у них, когда мать попросилась в богадельню. Но всерьез Терезия Гунишова об этом не думала, просто хотела постращать, а тем и образумить детей, потому как поговорить в открытую — после стольких лет цветистых молитв — не решалась, да и напоминать кому-то о моральном долге казалось постыдным. По такой тонкой колее приехала Гунишова в дом для престарелых и, замкнувшись в себе, все ждала, что ее позовут обратно. Жаловаться не приходилось — каждое воскресенье проведывали ее, но восьмидесятитрехлетняя Терезия за сердечной любезностью распознавала лишь обязанность и оценивающие взгляды, что видели в ней лишь тяжкую обузу — этак кубометров на десять.
— Не спи, Иогана, давай поболтаем, — хихикает Каталин.
— Иогана спит, — с завистью говорит Терезия и думает о том, как все наконец войдут в разум, когда умрет она.
В ее загробные мстительные мысли вкрадывается сомнение, и Терезия Гунишова заливается слезами. Всем станет легче. Всем. Она и здесь лишняя. Хатенку свою десять лет не чинила, дранка прохудилась, хата развалилась. С мужем вместе они бы подлатали ее, не пришлось бы в город ехать, да помер муж через двенадцать лет после войны. Рана у него растревожилась.
— Не жить же вам тут одной, мамка, — позвала ее Марта в панельный дом, и Терезия навсегда распрощалась с хутором.
Текут у Терезии слезы по морщинам, потому как беспомощна она, не исправить ей того, что так неладно получилось.
В горе ломается гордость. В воскресенье Терезия Гунишова попросит, чтобы взяли ее отсюда. Лучше не есть не пить — только бы не ночевать с покойниками да пьяными.
СУББОТА
За окном редеет тьма. Петухи заливаются песнями, и каждому в ответ огрызается бульдог Поцем. Морда у него перекошенная, и обучен он убивать. Петухи бесят его: нет чтоб перелететь к нему в сад и дать себя задушить, нет, не делают этого и еще будят его. Поцем обходит сад — кровавым глазом выглядывает, с кем бы расправиться. В углу находит лягушку. Лягушек не любит, потому что холодные, а кровь должна согревать. И все-таки он душит лягушку, приносит ее на ступеньки — пусть хозяйка видит его усердие, — и растягивается у стены. Петухи мало-помалу умолкают.
Утренняя ярость Поцема подымает с постели вдову Цабадаёву. Она входит в курятник, собирает яйца и пересчитывает курочек. В углу курятника гантели. Как-то в осень привезли их внуки. Мучились с этими железяками, мордовали себя, но картошку копала она сама.
— Тело должно гармонически развиваться, — пыхтели внуки-богатыри и надувались молоком из игелитовых пакетов.
— Картошка сама себя не выкопает.
Внуки дали ей денег, и тогда впервинку обратилась она к старому Яро. А с той поры, как напроказил Яро с этим самым хреном, он постоянно у нее копает и мотыжит. Однажды позвала она и Каталин, да тотчас и прогнала ее.
— Налейте, — понуждала ее Каталин, словно это она была хозяйкой.
— Я те дам, шалабольница! — разъярилась Цабадаёва и с криком да метлой выдворила ее за ворота, что с удовлетворением было принято всеми богадельницами-пенсионерками.
Цабадаихины внуки занимались боксом. У них гармонично выбитые зубы и чудны́е выдумки. Они вскопали конец сада и засеяли озимой пшеницей. Когда Цабадаиха удобрила ее суперфосфатом, они отругали ее и белые гранулки — все до единой — повыбрали. Три часа собирали.
— Вы что, с ума посходили?
— Да пойми же ты, она должна быть без удобрения, естественная.
— А пошто?
— Йога, — объяснили ей внуки.
А как внуки уехали, Цабадаиха удобрила пшеницу удобрением НФК, чтоб взошла хорошо, да еще подсыпала преципитату, чтоб и солома не подкачала. Двумя днями позже над деревней завис самолет-опрыскиватель «шмель» и опрыскал все село «сольдепом», уничтожая налетевшего колорадского жука.
Пшеница хороша, ни соринки на ней — Цабадаиха опрыскивает ее всем, чем деревья и овощи. От плодожорки яблонной, от мучнистой росы, от переноспороза — всем, что остается у нее на конец сада. Но внукам ни слова не говорит — разве поймешь их? Глядишь, и отругают ее за такую работу, а уж это Цабадаихе вовсе ни к чему.
Яиц — пяток, одно из них — двужелтковое. У такой курочки век короток — столько яиц все силы из нее повытянут. Курочки — все в целости. Пока Милохи не держали бульдога Поцема, Цабадаихины белые леггорнки хаживали в их сад и выискивали там под деревьями всякие личинки. Милох — большой человек, порядком зарабатывает, чтобы позволить траве расти под деревьями. Никаких тебе овощей, разве что малость картошки посадит. А Милошиха сидит цельными днями дома и, верно, дурью мучится.
— Да не трожьте вы их, пускай себе! — улыбалась она Цабадаихе, когда та скликала кур. — Да там и нет ничего, если только жуков поклюют.
Цабадаиха заходит в дом и в чуланное окошко видит, как Милошиха гонит кур из сада. Цабадаиха берет ножницы, подстригает курам крылья, и все дела — наступает покой!
Но зимой одна кура забрела-таки к Милохам. Цабадаиха, случись, стояла в чулане на табуретке и видела, как Милох, набрав на лопату снегу, привалил им куру.
Цабадаиха несется в курятник, считает кур — господи, гора с плеч! Милох задушил Ваврекову куру.
Рудо Ваврек, отупев с перепою, мотается вечером вдоль забора, кличет курицу. А сам в одной рубахе, весь расхристанный, одно слово — распустеха.
Цабадаиха помалкивает, ждет, откроется ли Милох, а тот точно воды в рот набрал. Вот ты, стало быть, какой, заключает Цабадаиха и давай наводить порядок в чулане, чтоб куру с глаз не спускать. А чуть погодя вылезает из дому водитель Милох; поозиравшись, не видит ли кто, откапывает курочку и бежит с ней в кухню.
На другой день Цабадаиха схватила Милохову курку — решила наказать их, да и поглядеть, заметят ли пропажу. Нет, не заметили. Курочку она съела в обед, а кости Гарино скормила. Знает о том один Игор Битман, но думает, что она съела Ваврекову курицу.
Теперь у Милоха нету кур, и потому Цабадаиха считает своих. Если исчезнет какая, знает, где ее искать, только как? С весны по Милохову двору ходит псина, уродливый, как черт, и злой, как сам дьявол.
Цабадаиха относит яйца в чулан. Через сад проскакивает маленький Йожко Битман и лезет на Милохов сарай.
— Эй, ты, рыжеголовый! — неожиданно окликает его Цабадаиха.
Йожко сваливается с сарая.
— Ты что здесь потерял? — Ловкая вдова хватает его за чуб.
— Стрела сюда залетела, — заливает Битман-младший. Сегодня он встал пораньше — Милоховы черешни у сарая огромные, и он хотел высмотреть, как лучше Поцема обойти.
— Найди-ка мне кукурузину! — просит Цабадаиха Йожко.
Йожко поднимает под забором кукурузный стебель, и Цабадаиха хлесть-хлесть его.
— Будешь по черешню ходить!
Йожко Битман орет что есть мочи, но Цабадаиха пятерых воспитала — знает, с чем что едят.
— А как у меня груши поспеют, тоже придешь?
— Если сами дадите, — плачет Йожко.
— Я те дам! — неистовствует Цабадаиха и дерет его в хвост и в гриву. Йожко изо всех сил вырывается. За забором к нему возвращается гордость.
— Все у вас оберу! — кричит он.
— Поймала тебя? — ложится на его красно-рыжую челку отцовская ладонь.
— Ага, домой ушла, — вздыхает Йожко, а отец давай поучать его.
— Чтоб не смел никогда попадаться! — вбивает он в Йожко великую истину.
Отцовские слова западают Йожко глубоко в душу.
— Не попадусь, только не бей меня, в школу опоздаю, — вырывается Йожко из его объятий и бежит в дом — разбудить Иоланку, чтоб приготовила ему завтрак.
— Проучите его как следует! — кричит с крыльца Цабадаиха управляющему Битману.
— Не беспокойтесь, соседка, — улыбается во весь рот Игор Битман, который на вид с каждым в ладу — самая выгодная позиция.
— Вынесите ее наконец! — кричит в коридоре Терезия Гунишова ночной сестре Еве Канталичовой, дочери бывшей заведующей.
— Дождусь Модровичовой, больно мне надо одной надрываться.
— Мужчин позовите, они все равно лоботрясничают!
— Сами и зовите! Они здесь на заслуженном отдыхе, — хлопает Ева дверью процедурной.
— Йожко, поди сюда! — подзывает Яро Битмана-младшего.
— А что? У меня еще дело есть, — Йожко неохотно подходит.
— Будешь почту разносить?
— Именно.
— Поди-ка сюда, — шепчет Яро. — Пошлем Димко письмо. Я скажу тебе, что написать, а ты смешаешь его с остальной почтой. И печати шлепнешь.
— За сколько? — хмурится Йожко. — Десять крон. — Он малый не промах.
— И напишешь тоже. — Яро вытаскивает коричневую бумагу.
— А зачем?
— Пусть порадуется.
— Ой ли, — сомневается Йожко, но все-таки они идут в конуру, куда вскорости внесут Иогану Ендрейчакову.
— Напишешь два? — Яро вытаскивает два конверта.
— Ты не пропадешь, Яро, — ухмыляется Йожко Битман. — Из тебя бы толк вышел. А это кому? — улыбается он, потому что в такую рань еще никогда не зарабатывал десять крон.
— Попробуем Месарошовой, — решает Яро. — Как это на нее подействует.
Йожко Битман склоняется над небольшим помостом, где в конце концов полежат все, пока отмерят для них гроб, и пишет адреса.