— А когда это бывает?
— А как ляжешь с настоящим мужчиной — вот тебе и «мендосино».
— Так поэтому, значит, и поют, что цель моего пути всегда «мендосино», — наконец осмысливает Милка многажды повторенный рефрен.
— Ох, и нечестивцы в этом радио, — грозится Вихторичиха, глядя на Йожку.
Лоло не выдерживает, закатывается смехом.
— Мы-то уж так, спокойненько, где уж нам «мендосино», что скажете, уважаемый Йожка?
Возле Лоло пристраивается точильщик Ян Требатицкий; разговор его берет за живое, но сам он молчит, потому что из города — про свои муки не рассказывает.
— …еще много-много лет в кругу самых близких, — обещает теплый, бархатный голос — рука так и чешется погладить его.
— Никому не желают легкой смерти, — хмурится Томаш Вайсабел. Более всего он боится долгих страданий.
— Зоотехник рассказывал, что со станции искусственного осеменения они получили семя двенадцатиметровых быков и что телочки стали телиться стокилограммовыми телятами с такими толстыми ногами, что ни одна не могла разрешиться, так в родах их и возили прямо на бойню, ну кому нужна такая огромадная порода? Такие убытки, а никого не посадят, — возмущается за картами Тибор Бергер, бывший животновод.
— Для косточковых фруктов нужно много кальция. А где он тут? Начисто песчаная зона, — поясняет садовник Димко.
— Коровью кровь в районе производят, а жеребцов в Братиславу гонят, — ходит с козыря Бергер.
— Вот я и выразила ей свое соболезнование.
— Там все время какие-то экстремисты у власти.
— Искусственная материя не сопреет, ее-то я хорошо знаю!
— Ужасно плохая семья, все один к одному…
— Он обратился к нему, завязал разговор, чтоб обвести его вокруг пальца, этот самый Дюмонте…
— Изъеденное сверляком бревно оставил на понедельник, а к полуночи помер…
Лоло видит: что у кого болит, тот о том и говорит. Прошлый год, в день Всех святых, хотел он сплотить их и уговорил горстку самых лучших — не то самых глупых — устроить праздничное шествие. Словом, с дюжину их собралось. Идут по деревне — но ни в честь, ни в славу, ни в доброе слово. И не поклонился никто!
— Куда это вы наладились? — заговорила с ними из вежливости бывшая заведующая Канталичова, потому что застали ее на дворе.
— Да вот… тут, — замялась Кристина Сламова, та, что упокоилась в сочельник.
А в самом конце деревни, пропахшей тяжелым травяным дымом, вышла одна из переселенок с сахарозавода — несла в окоренке просушить на веревке мужнин комбинезон — и спросила их:
— Помер кто?
Никто из них и звука не проронил — быстро, как побитые собаки, воротились домой. Лоло занял у Вайсабела сотню, напился вдрызг и три дня выкрикивал:
— Христосы, воскресните!
Он тогда опять ушел из богадельни, но и в этом не было проку, разве понапрасну сильно простыл. С тех пор Битман не дает ему денег — через него имел неприятности. Когда Лоло уходит — побирается.
По столам хлопают картами, юбиляры кончились, радио слушает только Йожка, чтоб было чем возмущаться. Кто устал — молчит, кто в силах — про свое дудит.
Неужто общего интереса нету у нас? — угрызается Лоло, но в эту минуту входит Игор Битман и одним словом объединяет все души.
— Деньги, — говорит он медово, ни тихо, ни громко, и враз все как одна семья.
Они перекоряются, протискиваясь к канцелярии, строят планы. В столовой остаются лишь беднота и алкоголики, которые наконец-то получат на карманные расходы.
Огорченный Лоло выходит во двор и собирает окурыши, чтоб было чем выдымить дурное воспоминание. Их мало — старики высасывают до конца. Лоло натрушивает щепоть горелого табака в старую трубку и идет пополнить ее к тополиной аллее, где круглый год лежит сухая листва.
Из дома выходят первые счастливцы — спешат в магазин купить печеньица и конфет. Лоло видит, как какая идет — криво, косолапо, неуклюже… Потом напускает в глаза едкого тополиного дыму и не видит ничего. Садится в канаву, пыхтит трубкой и рад-радехонек, что не видит.
Димко идет в сад, заметив Лоло, поворачивает к нему — хочет что-то сказать. Димкову красную безрукавку углядывает большой индюк Модровичей; закулдыкав, бросается с кишкой в клюве к Димко. Димко бежит от злодея и со страху чертыхается. Индюк жирный, насилу отпыхивается; ероша перья, возвращается к индюшкам и индюшатам. Испуганный садовник Димко подбегает к Лоло.
— И индюки были раньше зловреднее, — задыхается он.
Лоло не хочется говорить — согласно кивая, он выпускает дым. Димко возвращается в сад, так и забыв, о чем хотел сказать до того, как обратился в бегство.
Из дома сторожким шагом выходит точильщик Требатицкий, плетется к корчме, но проходит дальше — до самого магазина. В магазине, самообслуживаясь, запасаются продуктами здешние женщины в вытянутых на коленях лыжных брюках и по большей части ветхо одетые богадельницы. У кассы стоит статная Магда Швабекова.
Ян Требатицкий с оглядкой, будто загнанный, ходит между полок, но ничего не берет, жмется, точно совсем обезденежел. Подходит к любопытной Швабековой-старшей.
— У вас нет денег? Вам и в долг могу дать, — шутит кассирша.
— У меня срочное дело, — выпаливает Требатицкий, зыркая по сторонам. — Я к вам со всем доверием, пани Магда.
Точильщик Требатицкий закашливается, а Магда никак не может наспех припомнить, где она слышала такой сдавленный голос.
— Говорите напрямик, пан Требатицкий.
— Редко когда у меня получается вот так днем… С тех пор как я на пенсии, вроде бы и угасло, а нынче… А вы такая рассудительная женщина…
Они оба знают, что в «Надежде» ждет «водочных» десяти Магдин муж, законченный алкоголик Милан Швабек, пенсионер по инвалидности.
— Дети отдали вас в дом престарелых? Плохой сын у вас? — Оттягивая щекотливую минуту, Швабекова что-то ищет под прилавком.
— Дочери меня отдали. — У Требатицкого уплывает почва под ногами.
— Сколько вам лет?
— Шестьдесят пять.
— Что ж, пойдемте. У меня свои принципы. — Магда Швабекова кивает в сторону склада. В руках у нее табличка «Я НА ПОЧТЕ» — она ловко вешает ее на стеклянную дверь и запирает. Требатицкий нерешительно входит в склад. Магда по пути стаскивает со столика из-под цветов скатерть «Товарищество» и ведет Требатицкого к мешкам раннего привозного картофеля, покрывая их «товарищеской» скатертью.
Статная Магда Швабекова дверь в склад притворяет.
Над складом на почте плачет ее несчастная дочь Яна, оплакивая большими слезами запоздалые счета и годы.
Под почтой из склада ее счастливая мамочка выпроваживает Яна Требатицкого.
— Не такой уж вы старый. Как вас там, Йозеф?
— Ян.
— Заходите почаще, Янко. Только первый шаг труден, — весело подмигивает Магда. — И купите себе какое-нибудь алиби, а то разговоров не оберешься, — предлагает она сбившемуся с пути возлюбленному ассортимент потребительской кооперации «Товарищество».
Требатицкий покупает две баночки йогурта.
Старый Яро входит во двор к Цабадаёвой. Вдова в кухне — водой из кастрюли заливает золу. В выключенной духовке доходит хлеб.
— Добрый день, пани Цабадаёва!
— Заходи, Яро.
— Опять печешь?
— На воскресенье пеку. Купленный-то либо закалистый, с оселком, либо совсем не взошел, а то зачерствел вовсе, — перечисляет вдова.
— Да легка ли ты на руку? — подкалывает ее Яро.
— Ты меня не серди! Хлеб еще могу испечь. — Она вытаскивает на противень высоко поднявшийся каравай — хлебный дух разливается по всему дому. Каравай большой. Цабадаёва — знаменитая хлебница.
— Пошли, делом займемся. — Она ведет его в огород. Под сараем берут две тяпки, два ведра и короткие доски. Яро хочет взять все.
— Ишь надумал! Поделимся. — Она берет у него тяпки.
В огурцах шелестит тростник, чтобы застращать крота, который все таскает червяков из навоза под огурцами.
Когда подходят к картошке, Яро кладет на каждое ведро доску, и они отдыхают, потому что огород длинный.
— Окучим четыре ряда — и будет.
По травянистому соседскому саду семенит принарядившаяся Евка Милохова.
— С виду малина, а раскусишь — мякина, — ворчит вдова.
— Добрый день, соседка, — щебечет Евка. С Яро она не здоровается.
— Добрый! — Цабадаёва пялится на мускулистого Поцема, резво прибежавшего за хозяйкой. — Ох и гадок!
— Полезла я за чем-то на чердак — и, хотите верьте, хотите нет, крыса! — вступает Евка. — До чего ж я напугалась!
— У Ваврека непорядок в свинарнике, там они котятся. Маришка таскает туда много, а чистит плохо.
— А может, дадите мне вашу Мицку? — просит Евка Милохова.
— Не могу, Поцем ее придушит. — Цабадаёва мрачно смотрит на бульдога, который хмурится на целый свет.
— Запру ее на чердаке, пусть крысу поймает, песик к ней и не подберется. — Милошиха гладит кривую слюнявую морду.
— Ко мне она привычная, а от тебя уйдет, и этот враз ее сцапает.
— Выходит, не дадите?
— Нет, не дам.
— Жутко боюсь крысу. — Евка в турецком халате удаляется. Нет, не залаживается у нее с людьми.
Поцем задирает ногу и метит забор, что наполняет Цабадаиху еще большей гадливостью.
— Куда идет, там и ногу подымает. Когда я одна, никогда его не запримечу, чисто вор к добру подкрадывается. Ну и бесстыдства у ней! Вы́ходила я котю, приучила его, сосунка, не ходи на кафель сикать, вот у тебя песок есть, в мякиннике мне пяток мышей за ночь словил, забрел к энтой вот, убивца энтого у них еще не было, чем-то его там шарахнули, хребет перешибли, а как срослось, пошел он сызнова туда, и энта вот котю моего отравила, два дня его не было, ровно человек у меня куда запропастился, уж только подыхать домой пришел, перед дверью ночью и кончился. Теперь я нового нашла, так она и его брать пожаловала. Ну скажи, есть у ней совесть?
За оградой зевает скучающий Поцем. Цабадаиха кидает в него комком земли. Бульдог гордо отходит.
Яро похмыкивает: славно ему тут сидеть и слушать. Нравится ему Цабадаихин мир, ее справедливость, ее злость, все.