Нет, нельзя так быстро съезжать, лучше подождать немного, пока остальные решатся… Ох, зачем только она наобещала, что хоть через неделю переселится, и кто ее за язык тянул!
Она уныло бродила по дому, по двору, и кошки скребли у нее на сердце. Чтоб отвлечься от горестных дум, заглянула к соседям.
— Ну, что там? Рассказывай, какая квартира? — кинулась расспрашивать ее чета Богушей. — Можно в ней жить?
— Конечно, можно. В общем, квартира хорошая, — ответила она.
— Солнца много? — спросил Богуш.
— Достаточно, — хвалила она новое жилье, — надо только порядок навести, строители ведь сами знаете как убирают, за ними нужно полы, окна отмыть и все остальное, что потребуется, работа найдется!
— А площадь большая? — поинтересовалась жена Богуша. — Наверное, какие-нибудь клетушки-комнатушки…
— Площадь, конечно, не такая, как здесь, — она качнула головой в сторону своего дома, — да много ли мне теперь надо…
— Может, и нам такая квартирка подойдет, ты как думаешь? — повернулся Богуш к жене.
— Откуда я знаю… Вдруг через какое-то время тесновато покажется? Квартиру побольше потом уже вряд ли дадут. Давай лучше согласимся на ту, что мы видели. Там две приличные комнаты, а ведь и нас пока двое, — рассуждала жена Богуша.
— Может, хватило бы и такой, что дают нашей соседке? Главное — чтобы расходов и работы поменьше, — прикидывал Богуш.
— Боюсь, не поместимся мы в однокомнатной… И не думай! — Идея мужа ей явно не понравилась.
— А ты, соседка, что скажешь?
— Ваше дело, сами решайте. А то еще после ругать меня станете за совет. Мне моей квартиры хватит. А вас все-таки двое…
— Вот я и говорю! — энергично подхватила хозяйка. — Зачем тесниться, если нет такой необходимости.
Мать вернулась домой, все еще чувствуя себя не в своей тарелке, удрученная, раздосадованная собственной недальновидностью. Вынесла из кладовки несколько картонных коробок, что недавно принес ей сын. В них она думала упаковать разные вещи — постельное белье, кое-что из одежды, кухонные принадлежности, посуду, да мало ли что наберется.
Дочери она не ожидала. В последние недели они виделись гораздо реже, чем обычно, и общались друг с другом в основном по телефону. После того как открылось, что Зузанна продала свою часть дома, разладилось что-то в их отношениях. Когда мать прямо спросила Зузанну об этом деле, дочь ответила:
— А что такого? Продала. Почему бы не продать, раз мне принадлежит? — Дочь поняла, что это уже ни для кого не секрет. — По крайней мере помогла молодой семье решить жилищную проблему, почему бы не помочь? Они мне очень благодарны…
— А ко мне они не переедут?
— Переедут или не переедут, не знаю. Скорее всего, не понадобится, разве что принесут сюда какой-нибудь старый чемодан… Но они здесь уже прописаны постоянно, это точно… — улыбнулась Зузанна. — Не волнуйся, никаких неприятностей у тебя не будет, все в порядке.
— Ферко очень возмущался, — заметила мать.
— Прошу тебя, не вспоминай о нем! — фыркнула Зузанна. — Не желаю о нем слышать…
И вот Зузанна заглянула в свой бывший дом на Сиреневой улице и застала мать окруженной картонными коробками, которые ярче всяких слов говорили о том, что происходит.
— Что ты делаешь, мама? — спросила ее дочь. — Начинаешь собираться?
— Начинаю.
— А квартиру смотрела?
— Смотрела.
— Хорошая?
— Неплохая.
— Заживешь теперь в свое удовольствие, везде чисто та, ни угля, ни дров, ни золы — никаких забот.
— Тоскливо мне там будет одной, — вздохнула мать.
— Ну что ты…
— Тоскливее, чем здесь…
— Поскорей бы уж все это исчезло с лица земли, радуйся, что дожила до этого, — воодушевляла ее дочь.
— Ты серьезно так считаешь?
— Именно так.
— Но ты же выросла здесь!
— И что из того?
— И тебе не жалко?
— Жалко? Чего? Этих прогнивших стен?
— Когда здесь уже ничего, понимаешь, ничего не останется, разве тебе не грустно будет вспоминать обо всем, что окружало тебя когда-то?
— Нас окружала нищета, и по ней, по-твоему, я должна грустить?
— А по-твоему, ничего хорошего не было?
— Не знаю, как-то не думала об этом, может, еще и вспомню что…
— Каждый человек вспоминает — о плохом ли, о хорошем, — хочет или не хочет, а вспоминает. Пока живет, вспоминает…
— Ой, мама, мама, мне бы твои заботы, — вздохнула Зузанна. — Дай-ка лучше помогу тебе. С чего начнем?
— Оставь, я сама все сделаю, соберусь еще, успею, мне ведь завтра на работу не идти… Вот с утра и начну.
Усевшись в углу комнаты на стуле, дочь необычайно долго хранила молчание.
— Через две недели мы уже здесь вот так не посидим. — Матери не давали покоя мысли о надвигающейся перемене.
А дочь тихо, как мышонок, притаилась в углу, сидела, обхватив руками колени, подтянутые к подбородку, лицо какое-то встревоженное, бледное, состарившееся, и только сейчас мать обратила внимание, что нет на нем привычного слоя косметических выкрутасов, которые так украшают молодую женщину, маскируя и вместе с тем оберегая ее от помет неумолимого времени.
— Одна среди чужих, — продолжала сокрушаться мать. — Кто его знает, найдется ли в доме какой знакомый с нашей улицы…
Неподвижный взгляд дочери устремлен куда-то к двери и дальше, словно она увидела там что-то необыкновенное, мать даже резко обернулась: уж не вошел ли кто к ним во двор? Нет, только ветер шелестел листьями ореха, убаюкивая двор знакомой мелодией.
— Сколько же мучений нужно вынести, пока достигнешь хоть чего-нибудь, а зачем, собственно? — подала наконец голос Зузанна. — Ради кого? Ведь только ради этого сопляка! Чтобы он не обделен был во всем, как мы, когда начинали с нуля, чтобы молодым уже мог радоваться жизни, а он…
— Да хватит тебе ныть! Раз не приняли в институт, пойдет работать, как другие. Подумаешь, велика важность…
— Ты ничего не знаешь, мама… — Зузанна сидела, понуро опустив плечи, сжав губы и уставившись в пол.
— Поступит через год или после армии. Не беда, если вообще не поступит, только бы здоровеньким был. Чего ты сокрушаешься?
— Да дело не в институте… — вздохнула Зузанна. — Хотя я с самого начала говорила, чтобы он поступал в какой-нибудь другой… Но Тибор уперся, я, мол, все устрою, все улажу… Нате вам, уладил! Трепло!
— Лишь бы мир был на земле, лишь бы дети не умирали, лишь бы они подольше нас, стариков, пожили, — говорит мать скорее себе самой, чем дочери.
— Связался с какой-то шлюхой! С официанткой! Я ему говорю: удушу, если что натворишь… — негодовала Зузанна.
— Кто? Тибор?
— При чем тут Тибор? Наш сопляк!
— А я уж испугалась, думала, Тибор, — облегченно вздохнула мать.
— Уж лучше бы Тибор! — непроизвольно вырвалось у Зузанны.
— Замолчи! — осадила ее мать.
— Я ему говорю: удавлю собственными руками… А знаешь, что он мне на это? — Дочь с отчаянием посмотрела на мать. — Знаешь, что ответил этот молокосос? — Дочь на мгновение умолкла, переводя дыхание, и тихо добавила: — И в самом деле удавила бы!..
— С чего ты взяла, что он ходит со шлюхой! — урезонивала ее мать. — И если он с кем-то дружит, почему это надо видеть в черном цвете, может, дружба сама собой прекратится…
— Он же такой глупый, еще молоко на губах не обсохло! Ой, боюсь, мама, я этого не переживу! — всхлипнула дочь.
— Пусть даже она официантка, что из того? Зачем же ее сразу в шлюхи записывать? — Мать осуждающе посмотрела на дочь.
— Не в этом дело, мама, не только в этом… — Зузанна вся сжалась в комок. — Мне даже страшно сказать… — Дочь шмыгнула носом. — Ты знаешь, с кем он, паразит, таскается, знаешь — с кем?! — Лицо дочери болезненно скривилось.
— А ведь мы тебе не мешали, вспомни. Хотя ты совсем девчонка была. И Тибора мы тоже не знали, и разговоры о нем ходили не самые приятные…
— Тогда было совсем другое, мама, совсем другое! А этот наш идиот нашел себе внучку Банди! — простонала она с такой горечью, что у матери мороз пробежал по коже. — Внучку Банди! Банди! — повторила Зузанна, и уже не было такой силы, которая помешала бы ей разразиться давно подкатившими к горлу рыданиями.
Тут уж и мать замолчала — да, лучше спокойно, без слов переждать, пока эта новость не уляжется в голове… Так внучку Банди, но какую? Их ведь у него по меньшей мере дюжина… Впрочем, какая разница, ясно, что из самых младших. Понравилась, значит, ему внучка Банди, но все же которая, которая… Хотя это не имеет значения, та или другая, все они внучки Банди, ах ты боже мой, что же сказать дочери, наверное, лучше пока ничего не говорить, надо сначала самой как-то переварить эту новость…
Стоит выйти на веранду и заглянуть поверх дощатого забора, сразу бросится в глаза низкая, будто вросшая в землю, обшарпанная лачуга, раздражающая кривыми, покосившимися стенами. Она стоит на другой стороне улицы, через три двора от дома Вондры. В этой крошечной халупе, встав у которой на цыпочки взрослый человек может дотянуться руками до крыши, жил слепой цыган Банди с выводком своих черномазых дочерей и единственным сыном, названным в честь отца Банди; сын, однако, не пережил отца, погиб рано, совсем молодым, кажется, осенью пятидесятого, да-да, именно тогда она Владека отняла от груди, — так вот, той самой осенью и зарезали молодого Банди валашские цыгане, из тех, что и по сей день живут на другом конце города, зарезали за то, что он влюбился в одну их красавицу — Ибою, в их цветочек лазоревый, которая уже давно была сосватана за другого… Полюбил он Ибою, не побоялся их угроз, но ничего не добился, только бритвой его по горлу полоснули; получил свое Банди, отродье музыкантское! Так, наверное, думали о нем валашские цыгане, когда обагрили руки его кровью… Как же тогда плакали, как причитали на Сиреневой улице!..
Слепой Банди, уж десять лет прошло, как смолкла твоя скрипка, а дочери твои уже тогда — и даже последняя, младшенькая, оставшаяся вдовой после того, как светловолосый ее муж утонул за городом в оросительном канале, куда он в одно знойное лето, разомлев от жары, бросился освежиться, — уже тогда разлетелись по свету кто куда, продав халупу хромоногому живодеру, что и посейчас в ней живет.