А л м е р и (Шайбану). Было бы лучше, если б ты сам лично повел нас.
Ш а й б а н. Нет, Отто, самое большее — я могу посоветовать.
А л м е р и. Означает ли это, что ты не согласен с задуманной вылазкой?
Ш а й б а н. В принципе — согласен. Одобряю и цель, потому что считаю ее гуманной, хотя о заключенных не располагаю подробными данными.
Х о л л о. Заключенные — люди, господин капитан, разве этого недостаточно?
Ш а й б а н. Те, кто их караулит, — тоже люди.
П е т р а н е к. Уж не хотите ли вы поставить на одну доску убийцу и его жертву?
Ш а й б а н. Нет. Но творить суд и расправу — не мое дело. Зато я вправе спросить: на каком основании мы подвергаем риску жизни уцелевших бойцов роты?
А л м е р и. А если нацисты захотят угнать нас за границу?
Ш а й б а н. Нам поневоле придется подчиниться принуждению.
А л м е р и. В моральном отношении наш поступок тоже принуждение — веление совести.
Ш а й б а н. Пока я солдат, я признаю только вынужденные действия, вызываемые военной обстановкой. Угрызение совести во время войны — роскошь, позволительная только для штатских. Сколько лагерей мы видели в ходе отступления? Сколько ты видел узников, гонимых на запад, которые падали в изнеможении и их тут же приканчивали конвоиры? Почему ты тогда не ратовал за справедливость?
А л м е р и. Теперь сила на нашей стороне. Валить ответственность не на кого.
Д ю к и ч. Если мы все-таки осуществим задуманное, мы исполним свой моральный долг. А станем вести себя как трусливые мерзавцы — так же гнусно и погибнем.
Б о д а к и. Мы что, будем раздумывать да разглагольствовать до тех пор, пока немцы не заберутся на гору?
Ш а й б а н. Сидел бы ты лучше, поджав хвост, да не палил зря!
Б о д а к и. Не меня одного унизили. Всех нас. И прежде всего вас, господин капитан!
Д ю к и ч. Вот теперь-то рота станет по-настоящему спаянной, раз приказ о наступлении согласуется с чувством справедливости у солдат.
Ш а й б а н. Приказа не будет!
Медленно подходит В о н ь о со свертком под мышкой, в руках у него по кружке.
Д ю к и ч. Не оставляйте нас одних в последний день! Солдаты действуют более уверенно, когда чувствуют над собой командира, к которому они привыкли.
Ш а й б а н. Какие же вы недалекие! Дисциплина, спаивавшая роту, развалилась, как бочка без обруча. Это я прежде всего замечаю по вас. Кто бы еще вчера осмелился перечить мне — старшему командиру? Неужели вам непонятно? С того момента, как люди поняли, что у них есть шанс выжить, они желают лишь одного — жить, и ничего другого.
Д ю к и ч. Если им разъяснить, о чем идет речь…
Ш а й б а н. Вы хотите втемяшить им в головы свои идеи? За полчаса?
Д ю к и ч. Нынче утром вы имели смелость сказать «нет». Но иногда необходимо сказать и «да»! То, что мы ничего не доводим до конца, может иметь пагубные последствия. Не доводим начатое до конца, начинаем торговаться по любому вопросу, на который следовало бы дать быстрый и недвусмысленный ответ. Эта проклятая нерешительность, нарочитая медлительность во всем — наш бич. Из-за этого сорвалась попытка заключить перемирие, из-за этого страна оказалась на краю пропасти!
Ш а й б а н (поражен). Может быть… Но истина в том, что игра, в которой мы участвуем, давно проиграна. Что бы мы ни предпринимали в последнюю минуту, нам не изменить неизбежного конца. Воньо, ты остался солдатом, ты молчишь. Что делают твои люди?
В о н ь о. Пишут письма.
Ш а й б а н. Куда?
В о н ь о. Домой. Все спятили с ума. Находятся чудаки, которые за завалящий листок почтовой бумаги предлагают свои часы.
Подходит Холло.
Это ты страдаешь болезнью желудка? На, возьми кружку молока. Половина хлеба тоже твоя. Фельдфебель Воньо умеет не только муштровать да командовать. (Отдает вторую порцию Петранеку.) Тебе тоже следует заморить червячка после долгой голодовки.
Х о л л о. Покорно благодарим, господин фельдфебель.
А л м е р и. Никак не пойму этого писательского зуда.
Ш а й б а н. Не забывай, рота три месяца не участвовала в боях.
В о н ь о. Я уж им говорил, напрасно, дескать, пишете, все равно полевой почты нет. Авось когда-нибудь будет! — возражали мне и так увлеклись писаниной, так старательно выводили каракули, словно по строчкам, как по тропинкам, можно добраться домой.
А л м е р и. Имея противотанковые оружия и пулеметы, мы почти ничем не рискуем. Можно мне поговорить с людьми?
Ш а й б а н. Говори со всеми. Выстрой роту.
А л м е р и поспешно уходит.
Б о д а к и. Солдаты второго взвода — люди не робкого десятка, никогда не поддавались панике.
В о н ь о. И сейчас не дрогнут.
Ш а й б а н. Как ты думаешь, Воньо?
В о н ь о. Я, господин капитан, думаю, что этих немцев можно разбить.
Б о д а к и. В этом-то вся суть!
В о н ь о. Но я все же думаю и о другом. Я служил не только по долгу. Я находил удовольствие в том, чтобы исправно нести службу, держать вверенных мне солдат в постоянной боевой готовности: чтобы бойцы были выносливы, подтянуты, беспрекословно исполняли воинский долг, чтобы оружие, экипировка всегда были в исправности. Любое указание старших командиров было для меня законом. Если я получал приказ, я никогда не раздумывал над тем, как бы облегчить свою задачу, а, беспрекословно повинуясь, старался выполнить приказ скрупулезно точно, с должным вниманием. И до сих пор за ревностное несение службы я неизменно получал одни только поощрения. Но к концу войны, господин капитан, я пришел к выводу, что мое старание, ревностное отношение к службе вовсе не было всего лишь неукоснительным исполнением приказов начальства. В сущности, оно переросло в произвол солдафона — в гнусное насилие над людьми, граничащее с преступлением.
Б о д а к и. Так оно и есть! Когда хозяин прогорит, мерзавцем оказывается его слуга! Уж так оно водится — всегда виноват стрелочник.
Ш а й б а н. Мне жаль тебя, Воньо! Да и к себе я испытываю жалость со смешанным чувством презрения и даже отвращения. Наше заблуждение, или, как ты говоришь, преступление — явление отнюдь не оригинальное. Мы получили его в готовом виде от нашего протектора и союзника.
Х о л л о. Это не совсем верно, господин капитан. Правитель Хорти{194} не всегда нуждался в подсказке чужеземных советников, что касается преследования людей, он и сам сумел установить диктаторский режим.
Ш а й б а н. Оставим это! Власть — это сфера политика, а мораль — нет.
Д ю к и ч. И все-таки отнюдь не безразлично, отстаивает человек правое дело или нет.
В о н ь о. Эту войну тоже называли справедливой. Видел ли ты когда-нибудь правительство, объявляющее своим солдатам: мы посылаем вас на позорную авантюру? Два года тому назад, когда наш эшелон провожали на фронт, мы, Дюкич, пели не разбойничьи песни, а национальный гимн и, прослезившись, поклялись под трехцветным флагом беззаветно сражаться за родину.
Д ю к и ч. Природа войны определяется не декларациями, а целью, которую преследуют воюющие. Уяснив это, всякий поймет, что в нынешней войне не русские задались целью подмять под себя немцев.
В о н ь о. Давно тебе это ясно?
Д ю к и ч. С самого начала войны.
В о н ь о. И что ты сделал против нее?
Д ю к и ч. С тех пор как стал солдатом, не так уж много.
В о н ь о. Раз уж ты такой застенчивый — я сам скажу без обиняков! Лизал немцам зад и стрелял в русских, точно так же как и я.
Д ю к и ч. Я стрелял в воздух.
М о ж а р. Рассказывай эту басню легковерным простакам.
В о н ь о. Брось ты мне пули лить! Из дзота под Шепетовкой, когда рядом с тобой стоял командир батальона, куда ты стрелял?
Д ю к и ч. Тогда — один-единственный раз… И то первую очередь я дал вверх! Но господин полковник пригрозил: если ты в них не попадешь, я позабочусь, чтобы их пули угодили в тебя, они-то не промахнутся.
В о н ь о (хватает Дюкича за рукав). И тогда ты выпустил очередь в них!
Д ю к и ч. Но только один раз…
В о н ь о. Свиньи проклятые! Вы такие же грязные сволочи, как я! Но уже всячески стараетесь обелить себя, врете как сивый мерин! Что ж, покаешься перед ними, когда они прорвутся сюда? Или мне им сообщить? Есть, мол, здесь один товарищ, заждался вас, но все же успел отправить на тот свет с добрый десяток ваших.
Д ю к и ч (отталкивает фельдфебеля). Я сам расплачусь за их гибель. Часа не проходит, чтобы я об этом не вспомнил… После той роковой автоматной очереди хотел покончить с собою. Но нет! Надо расплатиться! Вот почему я решил идти на штурм лагеря! Не вам быть моим судьей, только им!
П е т р а н е к (подходит к Дюкичу). Дайте и мне фауст-патрон!
Б о д а к и. Ты не искушен в этом деле.
П е т р а н е к. Я целый год служил унтер-офицером инструктором. Нет такого оружия, с которым я не умел бы обращаться.
Ш а й б а н. В таком случае почему ты очутился в лагере?
П е т р а н е к. Когда я уже находился на фронте, меня настиг приказ военного коменданта завода и меня перевели в штрафную роту, поскольку я был профуполномоченным. (Дюкичу.) Но поначалу, как и тебе, мне пришлось стрелять в них. Под Горловкой подбил фауст-патроном один Тэ-тридцать четыре.
Б о д а к и. С одного выстрела?
П е т р а н е к. Да.
Б о д а к и. Вот это да! Неплохо!
П е т р а н е к. Но я не хотел! Мне хотелось дожить до этого дня о чистой совестью! Но наши правители коварно всячески изощрялись, стараясь замарать любого, кто не хотел поднимать руку на Советы!
В о н ь о (уставившись на него, хохочет). Господин капитан! Они влипли в скверную историю, так же как и мы. Прежде они нас побаивались, а теперь оправдываются друг перед другом… Но обелить себя вам будет отнюдь не легко! Какие же вы дураки, Дюкич! Думаешь, русские вам поверят?