Современная венгерская проза — страница 41 из 114

«Как ужасно, — думала старая, задумчиво вращая колесо и глядя на струю: у струи была лебединая шея, белая, нежная в лучах фонаря. — Ей так трудно со мной, я так ей мешаю — и не знаю, что делать».

Иза, живущая в ней, нахмурила брови и резким, высоким голосом произнесла: «Я устала».

— Видишь, я ей в тягость, я ее утомляю, — объясняла старая Винце. — А ведь она такая славная девочка и так много работает. Ты бы видел, сколько она дает мне денег: у меня полон шкаф сотенных. Мне так стыдно, что я ничего не могу для нее сделать.

Винце исчез.

Он исчез так же полно и без остатка, как явственно и ощутимо присутствовал минуту назад — и сам квартал словно провалился куда-то, силуэты зданий расплылись в размытые пятна. Он сердится на нее и не хочет помочь. Старая сразу почувствовала, что замерзла, руки без перчаток закоченели от холодной воды. Туман вновь стал враждебным и плотным. Собака завыла.

Со стороны улицы Ракоци шли шумной компанией, взявшись под руки, парни и девушки. «Молодежь, — думала старая. — Им и туман не туман. К университету идут, смеются — смеются, как Антал и Иза в юности. Я совсем глупая. Винце не отвечает».

Она сидела, глядя в землю; грязи вокруг колодца было еще больше, заботливо начищенные черные туфли ее по краям жирно блестели. Усталости она не чувствовала — скорее какое-то непривычное напряжение, и словно бы видела и слышала все гораздо острее, чем прежде. Слышались крики, ругань, хлопанье двери, донесся звон колокольчика над входом в пивную. Кто-то зашлепал по грязной дороге; звук приближался. Собака молчала, но старой сейчас это казалось страшнее, чем прежний жуткий вой.

— Ночевать, что ли, здесь будете? — спросил сторож, но для того лишь, чтобы сказать что-нибудь. Какое ему дело: сидит человек у колодца — и пусть сидит.

Кто-то брел по дороге прямо к ним, распевая, с надрывом, со слезой в голосе: «Белый голубь над селом летает». Старая тут же увидела то, о чем говорилось в песне, только голубь был не белый, а серебристый, и летел в небе, словно самолет, неестественно развернув неподвижные крылья. И село было необычным, сплошь состоящим из одинаковых домиков с черепичными крышами и крылечками, словно в киножурнале.

— Эй, — услышала она голос сторожа. — Не туда, не туда, прямо иди. Улица Ракоци — там. Куда тебя несет?

Старая всю жизнь смертельно боялась пьяных. Ноги у нее занемели; встав, она оперлась на колесо, оно заскрипело; старая виновато посмотрела на сторожа, но тот был теперь занят пьяным, который что-то ему объяснял, стоя на середине дороги, и показывал на одно из зданий. Косолапый, сутулый, он напоминал в тумане какого-то отощавшего медведя.

«Надо уйти отсюда», — подумала старая. Ничего она не достигла, чего хотела; ничего ей нынче не удается. Винце ушел безвозвратно. Сторож втолковывал пьяному, что ночью на стройку ходить запрещается, а тот в ответ кричал, что получает здесь квартиру и никто не может ему запретить посмотреть, как движется дело. Что-то треснуло: кажется, доска; старая, испугавшись, торопливо пошла в сторону зданий.

— Убирайся отсюда, — сказал сторож, — убирайся, пока я собаку на тебя не спустил.

Старая совсем перепугалась. Вдруг собака не поймет, что нужно прогнать этого пьяного, и бросится на нее? Она побежала по дороге, меж одинаковых, как близнецы, домов. Немного подальше, помнится, дорогу пересекала тропа — может, на ее месте сделали хорошую пешеходную дорожку; если пойти по ней, можно выйти прямо к трамвайным путям. Там она переждет, пока все успокоится, и тогда вернется. Проходя мимо зданий, она касалась рукою стен, на ощупь они были влажными и прохладными, как лицо Винце в тот, последний день, и даже серебрились как его лоб.

— Пошел отсюда ко всем чертям! — слышала она крик сторожа. — Да будь ты хоть ангел господень, все равно я тебе ничего ночью не стану показывать!

Ангел?

Она замедлила шаг. Через грязь был проложен дощатый настил, теперь она шла по нему и, на минутку забыв обо всем, смотрела на свои ноги и тихо радовалась: смотри ты, нигде не залезла в грязь. Хорошая вещь — очки, так уверенно в них себя чувствуешь. По доскам, должно быть, возят тачки к последнему, не достроенному еще дому. Она шла и шла, удаляясь от голосов, и вдруг испугалась, обнаружив, что прошла совсем рядом с собакой; старая замерла от ужаса, но собака вела себя непонятно: она лишь глядела на нее, и глаза у нее были какие-то тусклые, словно бы даже испуганные. Собака тявкнула, слабо, пискляво, как Капитан. Старая повесила сетку на другую руку.

— Убирайся, тебе говорят, — слышалось за спиной. — Куда старуха-то делась? Видишь, человека прогнал!

«Иза, — сказала старая живущей в ней Изе. — Не сердись. Не могу ничего придумать. Отец здесь, но не так, как я думала, отец стал домом, дорогой, бетоном, он не отвечает».

Она шла и ломала голову, что может сделать для Изы, которая сейчас, в тумане и в ней, снова превратилась в ребенка, в кудрявую девочку в переднике, с мокрым носом, с искаженным от плача ртом. «Ты меня так раздражаешь, — тонким плачущим голосом пожаловалась матери девочка Иза, — ни минуты покоя, только и думаю что о тебе. А моя работа!» Это было так странно: образ, голос и смысл не подходили друг другу, шепелявая Иза в туфлях на бантиках — и эти слова: «раздражаешь», «работа». «Никакой жизни у меня не осталось. Ты такая неловкая. Такая неумелая. Так все вокруг горько, и нет никакого выхода».

«Милая моя, — думала старая. — Бедная Изонька!»

Сторож и пьяный все еще спорили; она добралась до крайнего дома — и тут совсем растерялась: к трамвайной линии здесь нельзя было выйти, на месте бывшей тропы тянулась проволочная изгородь. Нужно идти обратно, опять мимо той страшной собаки. Ей стало жутко.

Дощатый настил здесь раздваивался. Одно ответвление, лежащее на голой земле, поворачивало и шло через грязь обратно, другое — прямо и вверх, в недостроенный дом, где еще не было лестничной клетки. На досках были набиты рейки: чтоб легче входить наверх. Будь она помоложе, она могла бы взять и взбежать туда, прямо на этажи; прежде она любила, раскинув руки, бегать по дощатым настилам.

Винце снова был здесь, лишь сердился немного; она не понимала за что, не понимала, как многое другое. Но ей было очень обидно, что он сердится на нее; у нее даже слезы выступили на глазах. Если он молчит, так откуда ж ей знать, что надо делать? Он же видит, что сейчас она не в силах найти выход сама! Винце должен помнить, что умной она никогда не была.

Голос сторожа неожиданно стал еще громче, в нем теперь слышалась неподдельная злость.

— Дома ломай себе шею, если хочешь, а не здесь, здесь я за все отвечаю. И пошел отсюда, пока я в полицию не позвонил! Пьяная скотина!

Слова упали в туман, словно в воду; вокруг них расходились круги. Винце вдруг смягчился; смягчилась и Иза, живущая в ней, круглые глаза ее стали светлыми, жадными, будто в детстве, когда она упрашивала отца купить ей айвового мармелада или орехов в меду.

«Тебя охраняет ангел, — сказал ей однажды Винце, — охраняет ангел, Этелка, ты в двадцатом веке единственный человек, у которого есть еще ангел-хранитель». Она вдруг четко увидела ту картину над своей кроватью, увидела девочку с земляникой; у девочки на лице уже не было старонемецкой приторности: из-под белокурых, венком заплетенных волос на старую глянуло ее собственное, морщинистое лицо; на руке у бегущей девочки, вместо лукошка, висела черная сетка. И в этот момент она поняла, что может сделать для Изы, для Изы, живущей в ней, — не для той, далекой, чужой, которая ездит в такси, шепчется о чем-то с Терезой, строго смотрит из-за толстых серьезных книг. Винце снова не было рядом, но теперь она не звала его. Это был момент, когда ей нужно было остаться совершенно одной.

— Улетай! — сказала старая ангелу, ангелу с той картины, и ангел взглянул на нее, взмыл в небеса и исчез. Настил был пуст, совершенно пуст, он подымался вверх и тонул во тьме. Старая осторожно сняла очки, сложив розовые пластмассовые заушники, убрала их в ридикюль — и двинулась вверх.

Впервые в жизни за спиной у нее не летел заботливый ангел-хранитель.

II

Утром следующего дня Иза проснулась около девяти, отдохнувшая, довольная, в радужном настроении.

В юности она ненавидела воскресенья, ей было скучно без суеты и шума будней. Лишь поработав несколько лет, она научилась ценить выходные, двадцать четыре свободных часа, время, не занятое ничем, научилась любить и праздники, прежде такие долгие и утомительные. Нынешнее воскресенье, когда не будет ни Терезы, ни матери, ни даже Домокоша, который занят на какой-то читательской конференции, — стало для нее неожиданным подарком. Она лежала в постели, даже не поднимая решетчатых ставней на окнах, смотрела на полоски дневного света в щелях меж рейками, удобно устроившись на подушке. Непривычное, почти физическое наслаждение было в том, что ни один человек на свете не претендует сейчас на ее общество, на ее время, что она может побыть наедине сама с собой, не ощущая даже того немного грустного, боязливо-сдержанного внимания, которое постоянно было направлено на нее из соседней комнаты. Иза сама поразилась, какой это отдых для нее, абсолютный отдых, когда в квартире не слышно тихой возни, скрипа открываемой робко двери в ванную, шаркающих шагов — и неизбежного грохота: чем старательнее пыталась мать не наделать шума, тем более вероятно было, что она обязательно что-нибудь уронит или заденет. Изе даже неловко чуть-чуть стало от того, что ей так хорошо в одиночестве.

И не то чтобы ей сейчас нужно было без помех обдумать какой-то важный вопрос. Анализы у матери — ей прислали их несколько дней назад — были хорошие; Иза искренне верила, что идею насчет артели, где мать могла бы работать, в конце концов удастся осуществить; много ждала она и от материной поездки: смена обстановки должна подбодрить старую. Отсутствие Домокоша тоже ее не тревожило, она привыкла к его странной работе, беспорядочному режиму, привыкла, что у него нет потребности быть с ней постоянно, как когда-то у Антала.