Современная венгерская проза — страница 64 из 114

о приобретения — научно-исследовательского труда мадам Дюпони-Бра на французском языке, — труда, посвященного значению и роли микроэлементов и стоившего нам четыреста двадцать форинтов. «Да! В лагере для военнопленных я отдал за нее однодневный хлебный паек. Шестьсот граммов хлеба». — «Ах, так! — засмеялась я, — тогда верю. Шестьсот граммов хлеба — это форинт восемьдесят». — «Ты и представить себе не можешь, как дико это звучит: форинт восемьдесят — одна порция хлеба. Невероятно. Поначалу еще можно было как-то купить его, но несколько недель спустя об этом уже не могло быть и речи. За десять большущих сотенных на нашей лагерной «бирже» нельзя было достать не то что самокрутки, но даже окурка. А потом и клочка газетной бумаги, чтобы скрутить цигарку. Был среди нас огородник-болгарин, кто он и что он — никто этого не знал, но он таскал с собой полный вещевой мешок бумажных денег и ночью спал с ним в обнимку или клал его себе под голову как подушку. И вот как-то раз на него накатила блажь и он обеими руками расшвырял все свое богатство по двору. Но никто не дал себе труда наклониться, никто не потянулся за этими бумажками. Надо было как можно меньше двигаться. Чтобы тратить как можно меньше энергии. Хлеба-то давали мало». — Я молча слушала. Дюла раскрыл книгу. Сказки Оскара Уайльда. — «Преданного друга» я читала в венгерском переводе, — сказала я. — Эта история с тачкой просто великолепна. «Как подумаю, что я обещал тебе свою тачку!..» Так и хочется свернуть шею этому скоту мельнику. А комментарии водяной крысы!» — «Да, это чудесные сказки: полагают, что Уайльд не уступает Свифту как мастер прекрасной, прозрачной английской прозы — это, разумеется, облегчало мою задачу, однако, тогда и там едва ли шло в счет: я с равным успехом мог бы взять любую книгу на иностранном языке. Ибо мне хотелось помериться силами с катящимся в пустоту потоком дней, недель, месяцев. Мне хотелось сделать над собой усилие и вырваться из круга людей, уже в шесть утра присматривающих, оценивающих, обсуждающих, смакующих куски мяса, ожидающиеся к обеду, людей, со вздохом вспоминающих прошлое и возлагающих радужные надежды на будущее, погрязающих в пустых и запутанных спорах, людей, детально повествующих о любовных похождениях, которых никогда не было и не будет, людей, которые с павианьим усердием, павианьей сосредоточенностью, павианьим урчаньем высматривают, выискивают, ловят вшей друг у друга. Ты думаешь, преподавание языков в моей гимназии было поставлено лучше, чем в твоей? Куда там! Я садился, поджав ноги, у стены, надвигал на глаза свою засаленную, полинялую велюровую шляпу, уже потерявшую свой первоначальный вид и похожую на горшок, чтобы ничего не видеть, кроме книги, и говорил себе: «Люди сумели расшифровать даже египетские иероглифы! А твоя задача в миллион раз легче, у тебя в руках четкий печатный текст, и ты уже прочел его венгерский перевод, ну так давай валяй, время у тебя есть, тебе ведь всего-то девятнадцать лет». И вот мы сразу же принялись читать, присев на корточки подле ящиков, «Счастливого принца» — «The Happy Prince». Здесь th звучит звонко, ведь правда? Я уже слышала, как выговаривают его ребята, изучающие английский в спецшколе, они произносят примерно так: дзё. Есть и другое th, глухое, по радио и телевидению оно слышится как «с»: например, Smith звучит как Смис. Дзё хэппи принс. Ну как, верно я говорю?» — «Забудь про все, о чем ты знаешь понаслышке. Твой «Смис» никуда не годится, это все равно что вместо «даль» сказать «дал». Это th — настоящее th — тебе придется выучить: кончик языка прижимается к верхнему ряду зубов и так далее, не будем пока говорить об этом, но это твое «с» насовсем выброси из головы. Ну а звонкое th произноси без лишних церемоний как «де» или «дё», все американские негры так его произносят, и я думаю, это подойдет и нам, пусть не на все сто процентов, но все же намного лучше, чем «дзё». Стало быть: дё хэпи принс. Не хэппи! В английском удвоенные буквы не удваиваются в произношении. Как и в немецком». Такая простая вещь, а мне и невдомек. Дюла словно бы заново преодолевал памятные ему трудности овладения языком. «Как по-твоему, что это значит? А это? А это? А это: слово одно и то же, но вот здесь означает не то, что здесь? Почему?» Он заставлял меня ломать голову и помогал только тогда, когда я окончательно становилась в тупик. «То, что таким путем врезается в память, остается в ней надолго, ты сама в этом убедишься. Какой же я дурак, говорил тебе, что нужна только воля. Так да не так, нужно еще и воображение. Там, в своей надвинутой на глаза шляпе, я ни до чего не дошел бы без воображения. Когда я окончательно застревал на месте, я пускался «бродить в массах»: «Кто знает, что означает это английское слово?», однако проделывать такое без конца не годилось. Ведь подниматься означало лишнюю трату сил. Когда я вспоминаю тот двор, шаги, движения, — я вижу все, как при замедленной киносъемке. Если бы я мог прокрутить этот не заснятый фильм, ты увидела бы, как я сижу, поджав ноги, у стены, уткнувшись в книгу и унесшись мыслями далеко-далеко… Так далеко, что, случалось, приходил в себя, лишь когда меня трясли и кричали в ухо: «Эй, пора обедать, ты что, подохнуть хочешь?!» Благодарно оскалившись и еле переставляя ноги, я пристраивался к очереди перед большим котлом, потому что вряд ли бы кто-нибудь понял, если бы я сказал: «Как раз подохнуть-то я и не хочу…» Продолжаем: «High above the city, on a tall column, stood the statue of the Happy Prince»[33]. Из этой фразы я пока что подскажу лишь, что high означает «высоко», a stood — «стоял». Что такое A Happy Prince, ты уже знаешь, city знает всякий, слово column наводит на мысль о колонне, ты подумай, пораскинь чуток мозгами!» — «Ладно, подумаю, но почему ты не сказал, как будет настоящее время от stood?» — «Ага, вот уж тебя заинтересовала и грамматика. Нет, не тут-то было, в учебник смотреть не будем. Мы еще наткнемся на него в тексте, и тогда я скажу: вот он. Будем все делать не как в школе, а наоборот. Когда ты уже полюбишь язык и узнаешь, что в нем так и что этак — просто так и этак и все тут, — тогда, если тебе придет охота погрузиться в его изучение поглубже, мы можем понемногу начать заниматься грамматикой, но вовсе не параграф за параграфом, безо всяких там таблиц и всякого педантства. Ну а сейчас поломай чуток голову, поборись, человек может по-настоящему назвать своим только то, за что он боролся». — С этого дня мы, тесно прижавшись друг к другу, прятались вдвоем под гигантски раздувшейся выцветшей велюровой шляпой — и вот теперь я уже мало-мальски могу объясняться по-английски и по-немецки, и будь то газета, роман или специальный журнал, нет такого текста, который я не могла бы разгрызть с помощью словаря. Сейчас мы уламываем французский, и, насколько я знаю Дюлу, — буква кириллицы сегодня, буква завтра — в конце концов он втравит меня в изучение русского. Я таких странных людей отродясь не встречала. Вылезает из высокого тростника, простукивает крепостную стену. Не поддается? Ладно, он уже исчез, только тростник волною колышется за ним следом. Нет, это всего-навсего ветер, не может быть, чтобы тут кто-то прошел. Однако в крепости насторожились, вглядываются в даль, по ночам на башнях пылают сторожевые костры. Но ничего, никого. Однако в крепости настороже — черт не спит. Но — ничего, никого. А вот сейчас, сейчас, как будто… Ах, это всего лишь норка тащит краснолобую с зелеными лапами камышницу. А это что? Эта безмолвная тень в лунном свете? О, это всего лишь ушастая сова в камыше. Тишина, тишина, и ничего, никого. К чему эти сторожевые костры? Зачем так внимательно вглядываться в даль? Ведь ничего, никого, только ветер… И затем один только раз, беззвучнее, чем сова, увертливее, чем лиса, он вновь появляется там на мгновение (ну конечно, это Дюла!) и простукивает стену. «Чехов ведь твой любимый писатель, не так ли?» — совершенно неожиданно спросил он однажды, когда мы в весьма пасмурном настроении мыли посуду из кварцевого стекла, колбы, пробирки и пивные бутылки. «Писатель номер один». — «Ну, а представь себе, что ты могла бы прочесть его «Скучную историю» в оригинале? А?» Я только вздохнула этаким неопределенным вздохом — ни бе ни ме. Он мог означать: «Господи, да оставишь ли ты меня в покое!», но в то же время: «Конечно, это было бы чудесно!» И самое странное, я и сама не знаю, что именно я имела в виду. Быть может, и то, и другое разом? Чехов и вправду был моим любимым писателем. Я прочла все его вещи, переведенные на венгерский, и особенно восхищалась его рассказами, прежде всего «Скучной историей». Сколько раз, ах, сколько раз я читала и перечитывала ее! И по мере того как я изменялась из года в год, из месяца в месяц, а то и с часу на час, точно так же изменялось и чарующее воздействие на меня этого рассказа. Когда я бывала особенно не в духе, я забивалась в угол со «Скучной историей». Когда у меня не было иного чтива, я бралась за «Скучную историю». Когда у меня была новая книга и я разочаровывалась в ней, находя ее вымученной, глупой, лживой. заумной, или до меня вдруг доходило, что автор считает меня дурочкой — я и тогда искала прибежища у Чехова, потому что не хотела разувериться в чтении, потому что хотела сохранить для себя самую чистую радость — радость чтения. Сколько раз, ах, сколько раз я читала и перечитывала «Скучную историю»! Но никогда, ни разу мне не приходило на ум, или, если можно так выразиться, было исключено из сознания, что писал-то Чехов кириллицей, И «Скучная история» написана тоже кириллицей. Мы мыли посуду. «А? Что ты на это скажешь?» — Дюла орлом глядел на меня. «Там посмотрим», — ответила я, хотя было уже очевидно, что на сей раз он не зря вынырнул из зарослей тростника, что в конце концов он нащупал самое слабое место моей крепости.

— Ты не веришь в древненемецкую пословицу?

— Что? Почему?

— Потому что ты умолкла. Между прочим, мозоль по-немецки Huhnerauge, буквально: куриный глаз. Курий глаз, куроглаз. Bitte, treten Sie nicht aut meine Huhneraugen. Das Huhn, die Huhner