Современная венгерская проза — страница 77 из 114

ее этого?» — «Нет ничего труднее. Потому что преступление выдает себя — и мертвое тело вода вынесет, — но на след истинно благого напасть труднее, чем на тайный след дурного. А наказывать не только легче, но и дешевле, чем поощрять. Нет ничего легче, чем конфисковывать, налагать арест, продавать с торгов…» — «Это все равно что жатва без посева, ты говоришь правду, о повелитель правоверных! До нынешнего дня я даже не задумывался над этим». — «А я после этой ночи не могу думать ни о чем другом. Вот почему я призвал тебя, Джафар. Ты ходишь по городу, ты, смешавшись с толпой, смотришь на танцы обезьян, на заклинателей змей, ты ходишь в бани, топчешься на толкучках, ты можешь тайно следовать за людьми к вали, ты слышишь, что они говорят там, а также входя и выходя оттуда, ты можешь с помощью своей отмычки проскользнуть в любой дом, ты видишь и чувствуешь больше, чем любой из нас». — «Клянусь аллахом, мой господин, иногда даже больше, чем может переварить мой желудок, ибо горя, беды, болезней, лживых слов и козней на свете столько, что с ними легче столкнуться, чем их избежать». — «Не ищи в своей памяти лживых слов и козней, Джафар. Я расскажу тебе, о чем я думаю». — «Слушаю, о повелитель правоверных!» — «Отцы отцов наших отцов наказывали воров тем, что отрезали им мизинец. Отцы наших отцов, поскольку воров становилось все больше, уже не довольствовались одним пальцем и вместе с мизинцем отрезали у вора большой палец, без которого рука — да святится имя аллаха! — можно сказать, уже не рука». — «Да, это так, о жемчужина среди халифов, тот, кто лишился большого пальца, уже не может хватать, а может разве только цепляться, как летучая мышь». — «Это было великое наказание, но, как видно, недостаточно великое, потому что воровство не прекращалось, и все тут. Поэтому наши отцы распорядились, чтобы у вора отсекали все пальцы. Несчастнее такого человека, который лишился всех пальцев, трудно себе и представить. Если аллах — да святится имя его! — сотрясет и разверзнет землю, такой человек не сможет даже ни за что уцепиться и безвозвратно канет в бездну, где шайтаны разорвут его в клочья». — «О ужас из ужасов!» — «Можно было бы подумать, что уж теперь-то число воров сократится. Но сталось ли по сему, скажи мне, Джафар, мой дорогой везирь?» — «Конечно, нет, о повелитель правоверных. А между тем мы даже сделали более строгими законы наших отцов и у пойманного вора отрезаем не только пальцы, но и всю руку. Человек не может больше обнимать женщину, не может погладить по головке своего ребенка, не может и спастись от бешеной собаки, потому что если он пробует бежать, он теряет равновесие и падает. Он проклинает ту минуту, когда появился на свет, и даже мать, родившую его. И вес же, непонятно почему, воров становится все больше. Стоит человеку чуть зазеваться, как у него из зирбадже стянут крылышко цыпленка, из рук уличного цирюльника бритву, из бань крадут рукавицы для мытья, мыло, мускус, и если бы царь Соломон был жив, у него с пальца украли бы кольцо с печаткой. Кто знает, почему?» И Халиф ответил так: «Потому, что человек не думает о том, что он может потерять руку, а думает о том, что вот какой неловкий, недостаточно осторожный был тот, кого поймали с поличным, ну, а сам он будет во сто раз ловчее и в тысячу раз осторожнее. Каждая отсеченная рука порождает сто новых воров, между тем как древние мудрецы — да будет вечно жива память о них! — думали совершенно иначе». — «Подлинный жемчуг речь твоя, о халиф, — сказал везирь и трижды поклонился, — скажи же, чего ты хочешь!» — «Вспомни все, что ты видел и слышал за истекшие дни своей жизни! Помнишь ли ты хоть раз, чтобы человек мог украсть и не украл? Но мало того. Мог бы украсть, но не украл не потому, что думал, что кто-нибудь может увидеть его. Но мало того. Мог бы украсть, но не украл, зная наверняка, что никто его не схватит, ни сейчас, ни позже, и все останется тайной навеки, если он это проделает, больше того: еще и вознаграждение получит за это. Но опять-таки мало того. Мог бы украсть и не украл, хотя бы ему назначили за это особое вознаграждение, а если не украл, не полагается ему вознаграждения, напротив, он даже должен готовиться к тому, что подстрекатели, которым он не поддался, навяжут ему на шею множество забот, бед и напастей. Не украл, так его самого обкрадут. Отнимут у него деньги, смех, легкий сон, руки, жизнь… А теперь лети на крыльях своих воспоминаний, мой верный везирь!» — Харун ар-Рашид поспешно вышел из зала и вернулся только через несколько часов. Джафар, скрестив руки и наморщив в раздумье лоб, стоял на том же месте, где халиф покинул его. «Клянусь аллахом — да славится имя его в веках! — ты задал мне трудный вопрос, о халиф среди халифов! У меня в голове теснится столько воспоминаний, что, если бы я захотел облечь их в подробные слова, я до дня своей смерти не добрался бы до конца. Но ни одно из них не дает ответа на твой вопрос. Я знаю юношу, который украл подушку из-под головы своей матери, чтобы подложить ее под зад своей наложницы и усилить этим свою мужественность. Знаю…» — «Замолчи! — в гневе воскликнул халиф. — Вспоминай о хорошем, а не о дурном!» — «Я стою посреди пустыни, и дурные воспоминания, как свет солнца, затопляют меня — я слепну. Прости меня, о повелитель правоверных». — «Ладно, — милостиво сказал Харун ар-Рашид, — сядь на диван, закрой глаза и думай о том, что мне ответить. И не тереби так отчаянно свою бороду!» Везирь сел на диван и закрыл глаза, а халиф снова покинул зал. Он долго прогуливался по своему великолепному саду, и, когда разглядывал свои чудные розы с бархатистыми лепестками, ветер донес до его слуха песню его рабынь.

У кого есть хотя бы два дирхема,

На всех языках говорят его уста.

К нему приходят добрые друзья

И, благословляя, виснут на нем.

Но если у него нет денег,

Которыми он так страшно хвастается,

Он станет жалким горемыкой;

Тогда конец всей его чести!

Только деньги на этом свете,

Только против денег все бессильно,

Они каждого облекают

Честью и достоинством…

Тут халифом овладело нетерпение и, не дожидаясь конца песни, он поспешил обратно в парадный зал, где застал Джафара сидящим на диване и погруженным в размышления. Сложив руки на груди, халиф смотрел на своего везиря — одному аллаху ведомо, сколько времени прошло таким образом, — пока халиф не увидел, что морщины на лбу Джафара разгладились, глаза открылись, словно после долгого сна, везирь встал и заговорил: «Слава аллаху, я могу ответить на твой вопрос. Недавно я прошмыгнул в один дом, уже издали было видно, что он принадлежит небогатому человеку — его не окружал ни пышный сад, ни великолепная ограда, и пыль караванных путей садилась на него, — и я бесшумно, словно джинн, приоткрыл дверь и проскользнул в темную купальную. Я услышал голоса в соседней комнате и тут же почувствовал, что я не один в купальной, и тотчас спрятался за занавеску — она была чистая и свежая, но дешевая, с базара. Мои глаза, как у кошки, через несколько мгновений привыкли к темноте. Я выглянул из-за занавески и увидел старинный чан для купанья — люди позажиточнее давно уже выкинули из своих бань такие чаны, стоящие на львиных лапах с когтями… На краю же чана неподвижно сидела молодая девушка и прислушивалась к доносившимся сквозь дверь голосам». — «Уж не была ли она в чем мать родила, Джафар, старый плут?» — «Как раз наоборот, она была полностью одета. Но не это было сколько-нибудь странно. Сколько-нибудь странно было то, что между тем, как она, забыв про все на свете, прислушивалась к голосам, один ее глаз плакал, а другой смеялся». — «Как в сказке!»- рассмеялся Харун ар-Рашид. «Я тоже стал внимательно слушать и через малое время понял: в соседней комнате разговаривали два гонщика скаковых верблюдов. Но это был не разговор, а что-то вроде поединка двух борцов: когда они временами умолкали, их борьба не прекращалась и в тишине. Сейчас расскажу, о чем они разговаривали». — И Джафар правдиво поведал об услышанном. На что халиф сказал: «Ты говоришь, один предлагал другому сто золотых динаров?» — «Да, о повелитель правоверных, и это немалые деньги для человека, на чей дом оседает пыль караванных путей и в чьей темной купальной стоит чан на львиных лапах с когтями, предоставляю это твоему мудрому суждению». — «Итак, гонщик верблюдов по прозвищу Малыш мог украсть, но не украл. Но правда ли, что он мог быть уверен в том, что его не разоблачат, если он даст согласие?» — «О мой господин, он мог быть в этом совершенно уверен! Во время гонок поднимается страшная пыль, и верблюды мчатся бок о бок, грохоча копытами. Они огибают пальмовую рощу, появляются вновь, и тут иной раз можно слышать отчаянные голоса: о аллах, где мой верблюд? Потому что гонщик за пальмовой рощей просто загнал его в верблюжатню». — «Неужели можно так просто загнать верблюда в верблюжатню?» — «Конечно, мой господин, да еще как!» — «А если гонщика спросят: почему ты загнал верблюда в верблюжатню во время гонок?» — «Он ответит: верблюд сломался! А что там случилось на самом деле, аллах хоть и знает, но доказать что-либо даже он не смог бы. Потому что верблюд не умеет говорить». — «Ну, а другие гонщики? Они тоже не умеют говорить?» — «Они-то умеют, о халиф среди халифов, но предпочитают молчать». Харун ар-Рашид задумался. «Интересно, — молвил он наконец. — Расскажи мне о верблюжьих гонках! О том, какие бывают на них штучки-дрючки». — «Вывод и увод верблюдов самый грубый вид обмана, и им пользуются не так уж часто. Есть миллион других способов. В согласии с твоим желанием, мой господин, я приведу некоторые из них. Перед состязанием верблюды проходят шествием. Тысячи правоверных толкутся возле ограждения и осматривают верблюдов. «Хорош, однако, горб у этого верблюда», — говорит один. «У этого?! Да что ты! Я еще никогда не видел на гонках верблюда с таким плохим горбом». На что третий: «И это гоночный верблюд? Да из него и хорошего караванного не выйдет». Четвертый: «Сам ты караванный верблюд! Изволь, я поставлю последний дирхем, что он выиграет…» И так далее. Здесь у ограждения каждый правоверный — важное лицо. Знаток верблюдов. Гонщики, сидя на горбах, хитро поглядывают на толпу правоверных. Тут-то и начинаются штучки-дрючки. То один, то другой верблюд начинает метаться, яростно ревет и машет хвостом, тут и слепому видно, что гонщик из последних сил удерживает его в узде. Сотни правоверных бросаются ставить свои дирхемы на этого огонь-верблюда. Прочие же верблюды тащатся с трудом, шерсть у них свалялась, головы свисают до самой земли, хвосты висят, как увядшие стебли растений, так, будто их обладатели прямым ходом направляются на кладбище верблюдов. После этого начинается состязание, и правоверные, широко открыв глаза, наблюдают, как верблюды, стуча копытами, появляются из-за пальмовой рощи. И о чудо: медлительные верблюды, которые только что тащились с таким трудом, понурив голову, теперь, словно драконы, рвутся к цели. Теперь уже ревут не верблюды, а правоверные, и аллах — да святится имя его! — в это время, должно быть, затыкает уши. Между тем продувные правоверные, которые плетутся домой, так рассуждают про себя: «Ай-яй! Какой же я был сумасшедший, что дал себя одурачить обманчивой наружностью! Ну, теперь до следующего раза! В следующий раз я поставлю свои дирхемы на самого жалкого, изнуренного верблюд