Да и без таких трагических происшествий эти ненастные вечера сами по себе наводили на меня ужасную тоску. Тем не менее Кибэ-сан, с которой я работала в Справочном бюро (а занимались мы транспортом и всеми развлечениями обитателей отеля), каждый вечер звала меня гулять по этой сырости и туману, — вернее сказать, силком вытаскивала меня гулять, такие слова будут здесь, кажется, больше к месту…
Кибэ-сан — вдова, ей уже давно перевалило за тридцать. После войны она репатриировалась из Маньчжурии, похоронив мужа и почти годовалую дочку, вернулась в Японию, голая и босая, была совсем одинока, и, может быть, по этой причине в ней самой ощущалась какая-то опустошенность, как в безлюдной пещере, по которой гуляет ветер.
В восемь часов вечера мы запирали двери Бюро, возвращались к себе, в женское общежитие, и почти всегда сразу же шли купаться. Мы были бедны — и духовно, и материально. Только горячая вода из источников, подернутая теплыми испарениями, в бассейне, освещенном тусклым электрическим светом, — вот единственное, что было у нас в достатке. И, греясь в этой теплой воде, мы обе, не знаю почему, думали о себе, о своей жизни: «А, будь что будет… Не все ли равно!..»
«Ох, скучно!» — обычно говорила Кибэ-сан в такие минуты. Или с унылым видом бормотала: «Ну и тоска!..» А когда я, вздохнув, возражала: «Какое там скучно, чулок заштопать — и то некогда! И к тому же так хочется хоть разок скопить деньги на кружево для рубашки!» — она отвечала: «Счастливая ты, Намико… Молодая… У тебя все еще впереди!» — и при этом в голосе ее звучали нотки презрения.
Мне девятнадцать лет. По-моему, это вовсе не так уж мало, но, глядя сквозь клубы пара на худенькое — только труди слегка круглились — тело Кибэ-сан, я чувствовала, что и в духовном, и в физическом смысле она знает много такого, что мне еще неизвестно. Все же было одно обстоятельство, внушавшее мне, в свою очередь, некоторое презрение к Кибэ-сан. Дело в том, что она была явно неравнодушна к Дзюну Хамая, молодому человеку двадцати семи лет, работавшему вместе с нами, в том же Бюро.
Мы звали его уменьшительным именем — Дзюн-тян. Это был стройный, белокожий молодой человек, всегда говоривший ровным, спокойным тоном, похожий на манекен, одним словом — красавчик. Понять, что у него на уме, было совершенно невозможно. Воспитан он был отлично, манеры лучше, чем у всех нас, работал аккуратно, проворно и, плюс ко всему, очень хорошо рисовал.
«Дзинь-дзинь…» — раздавался телефонный звонок в Бюро, и Дзюн-тян, ни на секунду не прекращая набрасывать объявление об очередном танцевальном вечере, свободной рукой снимал трубку и ровным, бесцветным тоном отвечал: «Hallo, this is Information. Hamaya speaking…»[17] — и при этом свободной рукой продолжал тщательно подрисовывать очки на носу красавца Дональда Дакка, изображенного на плакате в желтой жилетке и зеленых брюках. Он мастерски владел искусством с самым невинным видом общаться с гостем на другом конце провода в изысканно-вежливой, граничившей с наглостью форме, сохраняя при этом невозмутимую бесстрастность канцеляриста. Но странно — когда его длинные белые пальцы бывали выпачканы разными красками, незапачканные, чистые участки кожи выглядели как-то удивительно непристойно. Добавлю также, что, по слухам, женился он по любви на женщине, раньше служившей в этом отеле телефонисткой, и, следовательно, был уже человеком семейным.
Поскольку речь зашла о Дзюн-тяне, замечу кстати, что в служебных делах Кибэ-сан вела себя гораздо решительнее, чем он. Заведовал бюро Сакагути-сан, человек лет тридцати пяти — тридцати шести, в прошлом — капитан-лейтенант военно-морского флота. Он до сих пор еще сохранял во всем своем облике некую торжественность, в стиле песни «Разобьем в пух и прах!», столь модной в годы войны, выражался всегда высокопарно и славился на весь отель своим духом бывшего «смертника». Так вот именно Кибэ-сан решалась вступать с ним в спор, а Дзюн-тян — мужчина, казалось бы! — ни единого раза открыто не возразил ему хоть в чем-нибудь, вот до чего он был робок и нерешителен!..
Кажется, я опять отклоняюсь от главной темы, но как-то раз я сказала капитану Диорио, что удивляюсь — как может такая волевая, твердая женщина, как Кибэ-сан, влюбиться в такую размазню, как Дзюн-тян, то и дело просивший о чем-нибудь жалобным выражением лица, с женскими интонациями в голосе…
— Она только с ним чувствует себя уверенно и спокойно… — ответил мне капитан.
В самом деле, Кибэ-сан, пожалуй, потому и влюбилась в Дзюн-тяна, что в основе ее чувства кроется некий «комплекс превосходства». Несомненно, сперва она просто наблюдала за ним, изучала, как заглядывают в стеклышко микроскопа: «Что творится на душе у столь робкого человека? И вообще, что это за душевная организация?» — а тем временем, незаметно для себя самой, постепенно «втюрилась»…
Так или иначе, но когда мы заканчивали купание, Кибэ-сан обязательно звала меня: «Пошли гулять, Намико!» И вот, следом за Кибэ-сан, я шагала сквозь ночной влажный воздух по унылой, коротенькой Главной улице этого курортного городка, тянувшейся вдоль ущелья, узкого, как логово угря, и волосы мои становились мокрыми не только от пара в бане, но также от сырости и тумана.
Я уже говорила, что ни в малой степени не разделяла «влюбленности» Кибэ-сан, но по мере того, как она, нисколько не считаясь со мной, стала все чаще выбирать в качестве маршрута наших прогулок темную, вымощенную камнем дорогу, ведущую в ущелье, я почувствовала, что постепенно становлюсь такой же удрученной, унылой, как Кибэ-сан, у которой был такой вид, как будто она постоянно страдала от кислородного голодания. Я скучала (работы было по горло, но это совсем другой вопрос!) и, наверное, поэтому до известной степени понимала духовную жажду Кибэ-сан, понимала, что без этой своей «влюбленности» она просто не, могла бы существовать, хотя в то же время любовь делала ее еще более обездоленной и несчастной.
Дорога в ущелье извивалась, как лиана, пропадая глубоко внизу, в жутком мраке. Но иногда, если вечер случался ясный, стоило только оглянуться, и вверху, на фоне чернеющих ночных гор виднелось высокое трехэтажное здание отеля с ярко освещенными окнами, как будто нависшее над нашими головами. Оно выглядело так роскошно, светилось так ярко, как дворец в волшебном царстве Вечного Дня.
— Ой, как красиво! Кибэ-сан, посмотрите, до чего красив наш отель! — всякий раз восклицала я, а она, кинув небрежный взгляд, отвечала:
— Хорошая ты, Намико… Добренькая!
Для меня — что красиво, то красиво, все равно — чужое или свое. Но Кибэ-сан тоже права по-своему, ведь и впрямь вся эта красота, такая близкая, прямо рукой подать, в сущности, не имеет к нам ни малейшего отношения.
Так мы гуляли, вечер за вечером, и в конце концов я простудилась. На дворе лето, а я кашляю… Катар бронхов не так уж страшен, но кашлять в присутствии гостей как-то неудобно, и дней пять назад, вечером, я отправилась в главный корпус, на второй этаж, где помещалась санчасть, чтобы попросить лекарство у военврача капитана Диорио.
— На дворе лето, а ты простужена? — шутливо сказал он и, отложив журнал, который читал, достал пилюли из стоявшего в глубине комнаты шкафа. — Это опять то же лекарство. Принимай через каждые четыре часа, — сказал он, подавая мне завернутые в бумагу пилюли диогина.
С этого диогина и пошла наша дружба, из-за него военврач американской армии, реквизировавшей отель, и я, служащая в этом отеле, стали разговаривать на равных, забыв о разнице в положении.
…Вскоре после прибытия капитана Диорио (прикомандированный к отелю военврач сменяется примерно раз в год) я в первый раз простудилась, пошла за лекарством, и он, точно так же подавая мне несколько пилюль диогина, без особого умысла сказал:
— Надеюсь, вы не будете, как другие, копить это лекарство и потом продавать!
«Другие» — это главным образом бои, работающие на кухне и в вестибюле. Чуть случится маленький насморк, они мчатся в санчасть, получают лекарство, копят его и потом продают в городскую аптеку. Но откуда этот американец, лишь недавно заступивший на должность, знает наши секреты?
— Нет, продавать я не собираюсь. Однако все зависит от обстоятельств. Бывает, что не грех и продать!
— Почему?
— Так…
Детский ответ!
— Продают, в основном, молодые, так называемые teen-agers[18] — сказала я наконец после небольшой паузы. — Потому что они голодны. Без сладкого им не выдержать. Не смогут работать до поздней ночи. И, кроме того, Америка…
— Что — Америка?..
— Америка обязана. Это ее долг — не явный, но тайный… Ведь из-за войны у японцев жизнь пошла вкривь и вкось. И раз американцы победили, значит, они обязаны иногда помогать японцам!
Дикие рассуждения! Я почувствовала, что кровь прилила у меня к лицу. Но капитан, преждевременно поседевший, с белоснежной шевелюрой и седыми бровями, улыбается, и выражение лица у него мягкое, прямо как у священника.
— Ну что ж, пусть продают… Но все-таки, если болеешь по-настоящему, нужно прежде всего стараться выздороветь.
Я с облегчением перевела дух. Странный человек!.. В отеле мне пришлось видеть многих американцев, но улыбку смущения на лице победителя я увидала тогда впервые.
— Кстати, я хотел бы спросить кое-что о жизни японцев, — сказал капитан, похвалив мой неуверенный английский язык. С тех пор мы стали «друзьями». Он сам назвал себя моим «другом» и сказал, что дружба — «это такие отношения, когда не боятся говорить правду».
…Вот и в тот раз, подавая мне диогин, он предложил:
— Давай, немножко поговорим!
Я сказала, что нахожусь на работе, но он заметил:
— Если самочувствие плохое, можно и отдохнуть дня два-три…
— Ой, нет, отдыхать сейчас никак невозможно. Двадцать седьмого числа ожидается приезд госпожи Эллен Келлер[19]