семейными деревьями — поповским и его, Пипе. Он уже представлял себе перепуганного попа и наслаждался безвыходностью положения, в которое повергнет его это письмецо: вот он, точно крыльями, машет жирными ручками, будто отгоняя мух и оводов, вот сыплет невнятными проклятиями, будто у него чирьи прорвались или лягушка к нему прилипла. И все же поп всегда отвалит что-нибудь существенное, не откажется выполнить и трудное поручение.
Тем временем вокруг Чоле собрались друзья-приятели послушать обстоятельное объяснение и толкование былых приключений, изменчивых снов и острот Пипе. Это было своеобразное развлечение молчаливого большинства, словно кофе после обеда, — забавными небылицами, пикировкой, конечно, до известной границы, и всегда полное живой, манящей надежды — ведь источником этого пустословия было простодушие, а Чоле был само простодушие. И если кто-нибудь слишком увлекался, Чоле первым останавливал такого, что уже говорило само за себя.
— Зарвался, зарвался сверх всякой меры! Пять грузовиков! И посылает Марко в Медовац! Ха-ха! Да он над нами насмехается. Если они и придут, эти грузовики, то придут пустые. — В болтовне Луки было неверие.
— Сильно палило солнце дорогой! Напекло ему голову, это точно! — весело откликнулся Чоле.
— Какое солнце? Осень ведь, — бросил Лука.
— Пойдем, смочим тряпку, замотаю ему голову, — продолжал Чоле, словно не замечая направленных на него издевательских взглядов.
— А все ты виноват. — Он резко повернулся к Колоннелло. — Ни крошки табака нету! Плевал я на твой фашизм! Тьфу!
Пипе весело подошел к Колоннелло. Он всегда радовался, когда появлялась новая надежда, возможность рассчитывать на скрытую карту, как на солнце за облаками.
— Не хотите ли написать пару слов вашему командованию? — протягивая свое послание, предложил он старику. — Вы знаете, что мы просим в обмен на вашу персону?
Но перечень товаров не интересовал Колоннелло.
— Да, да, с удовольствием, с удовольствием! — обрадовался он, взял у Пипе бумажку, карандаш и огляделся в поисках подставки.
Пипе подмигнул Марко, уже собиравшемуся в путь, тот держался важно, подчеркнуто исполнительно.
— Марко! Давай, брат, Марко! — обратился к нему Пипе, почесывая в затылке, и это значило, что задание неприятное, но неизбежное. — Послужи ему столом! Подставь спину, чтоб человек мог написать своим пару слов!
Марко проглотил ругательства, немного подумал, однако согнулся и подставил неуклюжую крепкую спину, ноги он чуть-чуть раздвинул, словно ждал — вот сейчас на него навалят что-то тяжелое, мешок с зерном.
— Grazie, — любезно пискнул Колоннелло и начал писать красиво и быстро, угадав в словах Пипе соломинку, которая может помочь его спасению. Старательно вывел подпись, не слишком лихо и небрежно, с барочным росчерком, свидетельствующим о мощи и исключительности своего общественного положения — на самых верхах древней и могущественной иерархической лестницы. Правда, особой уверенности в успехе у него не было. И здесь сказался его горький опыт.
Все выбрались из хлева проводить Марко, в том числе Колоннелло, завернувшийся в его куртку. Остальные дрожали от холода.
Сейчас Марко был для них воплощением надежды, надежды пусть неведомой, призрачной. А во что выльется эта надежда, вопрос другой, об этом сейчас лучше не думать. Во всяком случае, в рулетке сделана заветная ставка, и, как знать, вдруг счастье само их выберет? Чувствуя важность происходящего, все смотрели на Марко суеверно, с опаской, точно на горбуна в лихую годину. Но никому ни за что на свете они в этом не признались бы.
Марко с порога махнул им рукой. Сразу же за оградой его окутала тьма, и они ему мысленно махнули в ответ и долго шагали с ним по каменистым тропинкам, которые знали, как свое подворье. Счастливо! Они глубоко и неровно дышали, точно азартные игроки. А потом дружно начали в душе опекать Марко, предрекая ему страшные беды, бессмысленные, нелепые, и густой туман, и кромешную тьму, и беспросветную несчастливую ночь, зло и позор. Все, кроме Пипе, который словно на сказочном Пегасе несся вскачь вместе с Марко.
— А вдруг его убьют, а письмо отнимут? — не выдержал Лука, бросив укоризненный взгляд на Пипе.
— Ну, главное, чтобы почта попала по назначению, — не без иронии заметил Пипе. Сейчас все должно служить «высшей цели» — и перст божий, и червовый король, и турецкий рок, и сапоги, и война — хорошему человеческому смеху, свободе, правде и будущему.
— Так было и будет, — с горечью мудрствовал Чоле. — Колунела береги пуще глаза, а Марко пусть черти унесут, пошли ему господь удачи.
— С Марко, милый, ничего не случится, — защищался Пипе. — Из пушки по воробьям не стреляют. К тому же Марко бережет себя с самого рождения, как и ты, а полковника всегда должен кто-то охранять: там Муссолини, здесь я…
— Ну, сравнил! — возмутился Чоле.
— Политика, мой Чоле, политика, — возразил Пипе.
— Курвинская! — припечатал Чоле и даже испугался: — Я если люблю — так люблю, а если ненавижу — так ненавижу, ей-богу!
— Вот и ладно, — насмешливо поддержал Пипе. — В любовь верь, а умом проверь. Так говорил твой отец, умнейший был человек.
— Вот бог его и прибрал… в последний день первой мировой.
Чоле с горечью сплюнул. Заговорили все разом и стали забираться в хлев, пропустив первым Колоннелло — «для пущей безопасности».
МАРКО
По пути в Медовац вечно голодный Марко мечтал о еде и, чтобы скорее шло время, размышлял обо всем на свете. Но что-то поминутно отрывало его от дум — то ночной шорох, то предчувствие внезапной опасности, — тогда все чувства мгновенно обострялись и напрягались до трепета. А опасность ждала за каждым кустом, за каждым камнем, готовясь застать его, «молодого и непорочного» — на пасху ему исполнился двадцать один год, — врасплох. Он шагал осторожно, упруго, чуть склонившись набок; тело его было соткано из нервущихся, точно воловьи жилы, волокон, он казался набитым бугристыми мышцами, как кабан. «Смахивает на отца», «вылитый дядя», «как две капли воды покойный дед». А камней потаскал и клецок поел — на всю жизнь. Мало того, что он был, как говорится, плотный и сбитый, мало его сходства с кабаном — словно о нем была сложена народная пословица: «Плохо скроен, да крепко сшит». «Похож на кабана, что ж из того? Многие люди похожи на животных», — так говорил Марков старик. «Неправда, что он похож на кабана. Как может молодой парень походить на поросенка?» — удивлялась тетка, на что мать отвечала: «Он видный, крепкий, здоровый парень. Любая будет рада его обнять, когда он станет мужчиной!» Всяк сам по себе хорош. И он всегда был склонен неплохо думать о самом себе. И потому верил, что не так черт, а тем более человек, страшен, как его малюют. Ладно, пусть он напоминает какую-то тварь, но он же человек, парнище в расцвете лет и еще не вкусил жизнь, а ведь жизнь-то должна повернуться к лучшему. Не может человек вечно оставаться голодным! А вдруг и его голова уцелеет в этой кровавой бойне! Гм, кабан?
Он не хрюкает. Ступает аккуратно, слух насторожен, как у оленя, револьвер в руке, на взводе, «клюет на муху», а рука в мешке, перекинутом через правое плечо.
Он надеялся добраться до Медоваца часа через четыре, к десяти. Не уляжется же поп спать в такой ранний для города час? А если и уляжется, он поднимет его, растрясет ему двойной подбородок, как гроздь винограда. Только тихо, без шума, не наткнуться бы на итальянский патруль, не наскочить бы на засаду. Вот поднялся бы шум, крик, пальба, точно лиса забралась в курятник. Патронов бы потратили больше, чем в жестоком бою. «Молчи, не поминай черта!» А правда, зачем это итальянцы так густо натянули колючую проволоку, понастроили бункеров возле Медоваца, укрепили городок артиллерией, нагнали танков да пехоты, когда партизан тут всего один летучий отряд да их группка? Не рассчитывают ли они, чего доброго, и после войны остаться в Медоваце? Сейчас осень сорок второго, не будут же их носить здесь черти до весны. Затянется война, где напасешься еды для солдат и людей, ведь никто не сеет, не сажает? Запасов никаких, черт побери, а если поля не засеяны, хоть сто лет ищи, не найдешь зерна, чтоб мышь червяка заморила. Тогда зачем итальянцы огораживаются и закапываются в землю — чтоб жечь все вокруг и палить из пушек по ослам и детишкам в горных селениях? Или оккупанты несчастные трусы, или не представляют, сколько нас и чего им ждать из-за гор?
А что-то происходило, чего он не знал и о чем никогда не узнает. Было ведь что-то сверх его, Марка, разумения, необозримое, как море, — он его не видел, но много слышал, особенно от «американцев», тех, что вернулись из Америки, у которых все, что бы они ни видели, в конце концов превращается в весомые слова. Все-то они расписывают, черт побери! И все-таки что-то будет. Что-то произойдет за Северным хребтом! Там, за горами и лесами — вся сила партизанского войска. И Пипе говорил, что мы повсюду, что нас полным-полно и в бою, и в землянках, а связные еще рассказывали о каких-то «страшных» соединениях, оснащенных легким и тяжелым оружием, как перед войной на параде в Медоваце. Пипе хитрый и мудрый, он не держался бы так уверенно, если б не сила, великая сила, а за ней — Россия, Англия, Албания. Он никак не мог представить себе фронт, но никому об этом не говорил, молчал, хоть убей. Он даже не знал, как летит, свистя в воздухе, винтовочная пуля, пока ему не объяснил Павал, старый вояка. («Пуля летит вперед-вверх и вниз, господи, как бы тебе растолковать — как машинка парикмахера: сначала по темени, а потом круто на затылок».) Марко было стыдно. Когда объяснят, кажется, совсем просто, а ведь это только зернышко науки, как для ребенка. Надо признать, про себя, конечно, голова его не была перегружена знаниями, она была легкая, как перышко. Зато был он хитрец, лис молодой, но бывалый. И потому молчал. Если б товарищи проникли в истинное положение вещей, шерсть с него полетела бы клочьями. Он не мог уяснить себе, где сражаются русские и англичане против швабов и итальянцев, что значит вести бой с самолетами, с кораблями, где располагается штаб Сталина и Черчилля, как выглядят противотанковые рвы и каким образом столько народов договариваются между собой.