Да оставь ты, Марко, фантазии и россказни Пипе, займись своими делами. Кто о чем, а мы о своем. Есть наши и в городах. И в Медоваце их, значит, достаточно. Есть там и коммунисты, как Пипе, у них своя организация, как знать, может и поп с ними заодно, ведь попы, они все грамотные, говорят, что по книге читают, кому, как не им, водить «коло[53] войны», и лучше им быть с нами, чем против нас, дьявол их побери. Итальянцы редко стреляют, не вылезают из Медоваца, а усташи[54], те не могут воевать за швабов на фронте и воюют возле своих домов. Так что если уж и поп с ними, то ему, Марко, сам бог велел, — он куда беднее попа, да еще и неученый. А таких много, бог знает сколько, ими можно море засыпать. Так вот, чертова тетка, «что бабе мнится, то бабе и снится!». А поскольку он еще ни одной не прижал в кукурузе, он называет их «женским мясом». У-у-ух! А возраст у него самый подходящий. Ох, братцы мои, как начнется такое, забудешь и про войну, боже милосердный, не то что про пахоту. Черт возьми, из головы не выходит, а ведь пустое место! И все, что человек в жизни делает, все пустое. Из пустого в порожнее, из пустого в порожнее, вот тебе и вся жизнь, вернее, житье-бытье, как у быдла. Разве это жизнь!
Так размышлял Марко, угрюмо, мелко и грязно, шагая нога за ногу, и около одиннадцати часов подступил к гудящей медовацкой проволоке, предательски опасной, — только и гляди, наткнешься и выдаст она его, молодого и непорочного. Марко знал вход в город, как в пещеру, где играл в детстве: под проволоку, по ручью, через густой дубняк, вдоль бузины до старой дороги, а там уже просто. Он бесшумно крался темными пустыми улицами Медоваца, кошкой перемахивал через ограды, миновал развалившиеся железные ворота и наконец оказался в знакомом просторном богатом поповском саду, где — ну и дьявольщина! — даже во время войны росли цветы вместо овощей и картошки.
Марко спрятался в большой куст сирени. Он, Марко, и сирень! Это показалось ему таким несуразным, как черт и ладан, как кабан на клумбе с гвоздиками.
Затаил дыхание. Прижался к земле, точно на охоте, перед птичьим гнездом, когда с восходом солнца ждешь не дождешься хлопанья крыльев. Правда, сейчас тишина. «Не нагнал бы черт — ни шума, ни света».
Он поднял камешек и швырнул в закрытый ставень. Потом еще раз.
Вскоре за окном брякнуло, послышался скрип рассохшейся рамы, и мглистый лунный свет выхватил большую круглую голову с ямами вместо глаз и рта — совсем ярмарочная моментальная фотография в золоченой рамке.
— Кто здесь? — хрипло спросил поп.
— Это ты, поп Ошкопица? — отозвался из тьмы Марко, раздвигая куст.
— Я спрашиваю: кто здесь? — сердито повторил поп, и недоброе предчувствие потянуло его обратно.
— Ага, пароля ждешь? — ехидно спросил Марко, ярость попа развеселила его, прямо разбирало до колик. — Ну вот тебе: «Пипе Пипин, покойного Пипа!»
Поп что-то проворчал в ответ и проснулся окончательно, глаза у него вспыхнули, будто явился сам сатана из пекла, он лязгнул зубами и захлопнул ставень.
Марко снова скорчился в кусте. Сколько поп заставит его ждать? Ну что ж, тем хуже для него!
Но отворилась тяжелая дверь, поп огляделся вокруг, злой и встревоженный, и, тихо чертыхаясь, кликнул Марко. Марко мелькнул тенью, бочком пробрался мимо поповского брюха, как мимо раскрытого зонтика, поп неслышно притворил дверь и тут же, в прихожей, начал разнос:
— Пароль все тот же, да? Ведь война! Черт бы вас побрал всех! Вместе с Пипуринами! И тебя, дай бог, раз ты с ними!
Марко молча поднялся по скрипучей лестнице, и, когда поп наконец запер дверь комнаты, видно было, что он разомлел, точно большой кот у огня, — от него так и несло потом. Марко, не дав ему отдышаться, спокойно, хладнокровно отчеканил:
— Ничего не знаю, ничего не слышал, ничего не видел, а что знал, то позабыл! Получай письмо и хватит чертыхаться!
Попа уже трясло от бешенства, оно овладевало им, как лютая коварная болезнь, но письмо он принял, поскольку этот деревенщина совал его упорно, настойчиво, как одержимому или вероотступнику суют крест. Опять та же вонючая, неотесанная креатура, ну просто, господи прости! — Венатор, Маллеус, Пэрцус. И снова посылает этот проклятый Пипурина — Пеккадор, Экстерминатор, Морс[55]. Но что попа задевало больше всего, так это флегматичный тон Марко, его манера говорить с оттенком поучения, богомерзкого поучения, точно обращается к своему быку перед тем, как взяться пахать свои три ютра[56] земли. К тому же голос у него невыносимый: орет, надсаживает разбухшие голосовые связки то ли от злобы, то ли от тугоухости; не приведи бог, услышит кто-нибудь в такой-то час, тогда жди бед и напастей. Нет, видимо, таким обращением он хочет задеть священника, которого до последней минуты, до этой самой минуты, уважал и возносил. Но этот мошенник не сможет его спровоцировать, теперь он проник в его жульническую, злонамеренную цель и не станет ему потакать. Нужно беречь свой покой! Только так!
Поп решил держаться до конца, единственное, что ему оставалось.
— «Хватит чертыхаться», а? — хлопнул он по плечу Марко, и похлопывание незаметно перешло в сдержанные, но ощутимые шлепки, рывки, щипки, точно у попа горели руки от потребности наказывать. — Нечего чертыхаться, а? Вот ты как, а? Со слугой божьим, а? — И каждое «а?» сопровождалось шлепком тыльной стороной ладони по затылку, по губам, по лбу, по темени, по ушам. — Великолепно, браво, а? Ты ученик Пипе, а? Узнаешь еще, где раки зимуют! А? Браво, браво! Ничего не скажешь! А? — Наконец после изрядной передышки голос его переходит в печальное «ламенто», в сокрушенную жалобу с нотками самоуничижения и укора себе самому и времени, в котором он живет: — Ах! Господи, господи! До чего мы дошли, и куда мы зашли — далеко, дальше некуда…
— А куда мы зашли? — заходили скулы у Марко. — Я пока что с места не сдвинулся!
Услышав эти твердолобые, откровенно дурацкие мужицкие слова, поп задохнулся, кровь у него вскипела, сердце заколотилось, и гнев его излился в искрометной фуге:
— А ты мог бы на минуту, по своему желанию, по необходимости, по божьей милости, или во имя всего святого, голопузый, — ben trovato[57], — заткнуть себе глотку, чтобы я смог прочитать это послание твоего любезного, но безграмотного начальства? А? Или ты и дальше, спрашиваю я, будешь чинить мне препятствия в этом сверхпечальном деле? — задыхаясь от полноты, поп взвыл, как собака, а под конец чуть слышно проскрипел, почти проплакал: — А, а?
— Много, брат, болтаешь! Я бы за это время уже наелся! — с грустью укорил его Марко, непоколебимый как земля, а затем сказал нараспев: — Словами сыт не будешь.
Понятное дело, у попа тут же разлилась желчь, глаза бешено загорелись, рука задрожала от сильных толчков пульса, он замахнулся (в этот момент он замахнулся бы и на рай, и на ад!)…
— Ты! Знаешь! Молчи! — Но, собрав все душевные силы, взял себя в руки (ему, должно быть, пришла на память одна из десяти божьих заповедей — по всей вероятности, «не убий!») и в последнюю минуту подавил греховную мысль — словно пламя свечи метнулось на сквозняке.
— Ладно, давай читай письмо! Уймись! — пожалел его Марко, он и вправду хотел, чтобы поп успокоился, понимая, что достаточно его подразнил и напугал своей фронтовой лихостью, словно это был псарь, а не — как ни суди — слуга божий.
Понемногу успокаиваясь, поп повернулся к нему спиной, стараясь спрятать свое разъяренное лицо, грешное и жалкое, и в то же время не видеть этой препротивной рожи.
— Aquilla non capit muscas, non capit muscas! — бормотал он вместо «mea culpa»[58], разворачивая мятую бумажку, которую лесовики называли письмом.
— А? — переспросил Марко, не улавливая слов.
— Орел не ловит мух! — вразумительно произнес поп, воспрянув духом, и закрыл в раздумье глаза.
— А-а, понятное дело! — согласился Марко, точно услышал нечто совершенно естественное, о чем нечего зря говорить, и мало-помалу стал двигаться к заветной цели — поповской кухне.
Поп надел пенсне с проволочным ушком на самый верх раздваивающегося на кончике носа и скосил строгие острые глаза в письмо. Он чувствовал себя самым последним, самым бесстыдным расточителем, и в глазах у него, помимо приличествующей сану строгости, светилось искреннее раскаяние.
— «Дорогой шпион»! Неплохое обращение, — ехидно осклабился поп уже в самом начале, но затем молча стал глотать тяжкие для восприятия слова Пипе со все нарастающим удивлением. Его брови, торчащие вверх, издевательски поползли еще выше, а выражение сжатых губ стало брезгливым, точно под носом была падаль, а не письмо.
— Браво! Чем дальше, тем лучше! — фыркнул поп. — Он мог бы потребовать самолет, линкор или собор святого Петра! Браво! — Но ответа не услышал. Огляделся, ища парня, углядел его в кухне, где тот неловко и робко примащивался возле стола, и закричал:
— Знаешь ты, что он требует?
— Ничего я не знаю. Знаю, чего я ищу! — отрезал Марко.
— А что вы сделали с этим несчастным? Бедняга, каково-то ему в лесу, среди волков! — запричитал поп, а в голосе у него слышались издевка и зловещее предчувствие. Но одна нотка в этом голосе была фальшивой: он знал, ничего плохого пленнику не сделали, даже больше, что ему ничего плохого и не сделают, и он словно жалел об этом, словно был разочарован «их» великодушием.
— Дал бы ты мне поесть и попить! — спокойно выразил свое постоянное желание Марко.
— Нет, вы только поглядите, какой скромный да почтительный! — снова вспылил поп, а на лице у него гримаса печали сменялась гримасой отвращения. — А знаешь ли ты, который час и где ты находишься, и я с тобой овец не пас!
— Если б ты со мной пас овец, я бы тебя не просил — знал бы, что у тебя ничего нет! Где было, там будет, где бродило, там и будет бродить! — ответил Марко врастяжку, не без удовольствия и даже со скромным наставлением, словно говоря: вот тебе то, чего ты добивался!