Современная югославская повесть. 70-е годы — страница 29 из 91

Поповская твердыня опять задрожала, теперь у самых основ. Перед этим бесчинством, перед воплощением тупости и безбожия, перед ядом змеи, перед олицетворением хладнокровного злодейства и свирепости, готовым убить из прихоти, из каприза, ради наслаждения, он был бессилен, как путник перед дикими зверями. В глазах Марко трепетала насмешка и застыла мольба о еде — поверх всего, как копоть на кастрюле, чернел неизбывный человеческий голод. Поп не мог не видеть этого. Добрые люди преданы проклятию милосердия, и для них бесполезна броня горького опыта, которой они пытаются защититься. Но поп не сдавался:

— А что будет, когда мы победим, дикарь несчастный? — завопил он.

— У меня станет больше, у тебя меньше! — воспрянув душой, весело откликнулся Марко, ударил себя в грудь и неловко дотронулся до попа, словно в детской считалке.

— Ох, ох… Боже мой! — устало начал поп, вознося благодарность богу за великий его дар — терпение. — Это Пипе, это исчадие ада, вас выучил, будь он проклят.

— Ты поп, он дьявол — как палец и ноготь!

— Ах! Прости его, господи! — болезненно застонал поп. С языка у него чуть не сорвались непотребные слова. И снова он отрекся, отказался, отступился — такой уж это был несдержанный, яростный характер — от великой божьей милости: терпения. Он стукнул себя кулаком в грудь, резко повернулся, точно его подкинуло, скуфейка на нем подпрыгнула, он опрометью кинулся в комнату и захлопнул дверь.

Марко это озадачило. Неужели поп оставил его с носом?

— Дашь ты мне поесть… или я сам возьму, а? — крикнул он и прислушался, так что лицо его напряглось, как у глухого, но из комнаты не доносилось ни звука.

— Видно, придется самому! — успокоенно вздохнул он и принялся отворять дверцы старого поповского буфета. Застоявшийся кислый запах ударил ему в нос.

ПИПЕ

В хлеву все спали, кроме Пипе, Чоле и Колоннелло.

Пипе летел на одном из своих бесчисленных ковров-самолетов, на крыльях безудержной врожденной фантазии, окутанный тогой ярмарочной пестроты — от маленьких иллюзий до сказочных видений.

В очаге догорал буковый пень, покрытый белым раскаленным инеем, сияния от него исходило все меньше, да и тепла тоже, словно они удалялись от одной звезды и сквозь леденящую тьму приближались к другой.

Часы пущены, игра началась. Может ли это упорное состязание шевельнуть колокольчик, отмечающий мизерную удачу, дабы приблизить заветный час — звон колокола победы? Захотят ли итальянцы теперь (в этой игре вокруг полковника) согласиться на обмен? Не много ли он просил? Захотят ли они отнестись по-человечески к своему старику, когда по-зверски обошлись с тысячами наших? При существующем положении вещей Колоннелло получит поддержку на своей земле: множество и наших, и чужих стариков было бы расстреляно за одного-единственного друга Муссолини. У Пипе, конечно, прекрасная карта, так что пусть противник раскошеливается, если хочет видеть Колоннелло живым и здоровым.

Дни приходят и уходят, пустые, смутные, слепые, кровавые, счастливые и несчастливые, на рубеже великих битв и великих свершений. Человек погибает, борется, ждет, поскольку он кузнец своей судьбы (приятно иногда что-то утверждать без особых доказательств), он может предвидеть и надеяться, потому-то ему и позволено изредка, самую малость, предаться мечтам — возле них он может погреться, пока жив и здоров, пока способен радоваться завтрашнему дню. Вот так. Будем живы, доживем! Ведь завтра — это сегодняшняя улыбка. Надейся. Не смей складывать руки, но и надрываться не надо, ты не осел. Посмотри на Пипе!

Кем был Пипе? Никем и ничем. К счастью, не было никого, кто бы о нем печалился (а может быть, и радовался за него, как знать), все давно отошли в лучший мир, а его бросили как зверька, чтобы жизнь стегала его кнутом, словно зверек был бешеный. И все его школы — от основной до диплома — в голове! Нужны доказательства? Вот они: первое — седой клок на щетинистой тыкве головы на тридцать шестом году бродяжничества по разным дорогам (без ремесла и дела, а ведь хлеб за брюхом не ходит); второе — язвительная неудержимая насмешливость, точно шпага лихого фехтовальщика Фербенкса-старшего, только у Пипе язык вместо шпаги, и это куда опаснее — разит наповал; третье — глаза, где цветут розы (с шипами!), откуда бьют лучи от преувеличенно гордых до преувеличенно убийственных; и в сочетании — это его жизнь. Когда он среди добрых людей, это — лукавство и истина. Редкий счастливец получает такое от судьбы (пока его не разгадают!), потому дар свой он должен старательно оберегать и хранить, если у него хватает ума и таланта развивать его своими поступками и поведением с людьми. Например: невзначай брошенные слова в какой-то момент соединяются в одно веское! (Порой можно и передохнуть, ведь как-никак, каждый имеет право на свое сокровенное, на свою маленькую тайну.) Человеку не дано делать то и так, что и как он хочет, жизнь сильнее, она как ветер — то чуть коснется ласково, то унесет безвозвратно, словно вихрь соломинку. И люди больше уважают тех, кто не открывает им душу: непознанное имеет свое обманчивое очарование.

Пипе любит себя, любит пусть скромное, но возвеличивание («щегольство и суета из единого гнезда»). Другие демонстрируют это открыто и шумно. Хотя, когда его возвеличивают открыто и шумно, ему это нравится. Как говорится — не бог весть какие расходы, а ободряюще действует на любого простака, почему же ему быть исключением? Но правда и то, что временами он думает о себе хуже, чем его самые заклятые враги, и именно тогда, когда смешит и смеется сам. Следовательно, в основе его воодушевления лежит малодушие, как у того пусть самого маленького исчадия ада. Может ли человек всегда сохранять внутреннее равновесие? Не лишит ли его это равновесие человечности, и вообще, существенны ли подобные размышления для мира? Куда лучше одним махом избавиться от них, как он выбрался из лабиринта размышлений о боге, о женщинах, о поисках места под солнцем!

Конечно, можно сказать, что он был ничем и станет всем! (Если забыть о скромности!) Конечно, он мастер на все руки. В карточной игре ему нет равных. Он идет по жизни с шутками и прибаутками, знает все, не зная ничего! (Нужно иметь отвагу это признать!) Он не шел (когда случалось) на патетические компромиссы, не поддавался неоправданной растерянности! (Все и рассчитано и естественно.) А в общем-то каждый по-своему полезен и все необходимо в какой-то определенный момент. Самый ничтожный человек, и тот может принести пользу. Каким образом? Просто самой своей ничтожностью, которая всегда вызывает мятеж и кипение. И презрение достойно обожания, если оно искреннее, а обожание — презрения, если оно неискреннее.

А Марко у попа, известное дело, — ест! Такого прожорливого существа не найти даже в Китовом море. Поп все толстеет, как и все его родичи по нисходящей (правой) линии, — и не столько из-за плохого пищеварения, как они утверждают, или от склонности к подкожному отложению жира, сколько из-за лицемерия! Вот придут семь (или девять!) голодных лет, тогда приверженцы голодания потолстеют (неплохо бы вписать это в Библию). «А разве для тебя это не важно, Пипе?» — «Нет, не важно! Я не голоден — я за день достаточно наговорился!» — «Однако эта мудрость, записанная в Библии, не так уж далека от истины — ведь тебе приносят лучшие куски». — «Прости меня, но только тогда, когда и у других есть кусок, и, в конце концов, кому до этого дело? Ведь я не скотина, и голод не будет длиться вечно, к тому же, если повезет, и нам скоро выпадет большая удача. Я говорю, если выгорит дело с полковником!» — «Тогда, после экскурса в прошлое, чего ты не любишь, разберемся, в чем все-таки дело?» — «Дело во вращении земли»! (Не обязательно всегда говорить просто понятными или просто непонятными словами!) Конечно, во «вращении земли»! Только каждый человек каждый день должен хоть чуточку ее подтолкнуть. (Хорошо, если бы толкал каждый пятый!) И пусть толкают всякий ее клочок, и тогда все люди на ней окажутся на лучшем месте. (И займет это совсем мало времени — мгновение.) Толкая, творения приближаются к лучшему месту (хотя некоторые и отдаляются от него), главное — начало, ведь вопрос не только в том, быть или не быть, и не всегда будут задаваться вопросами, как и каким образом ее толкают. (Пусть это будет лягание лошади, прикосновение стрекозы, даже сложенные на груди руки, все равно, и первое, и второе, и третье вместе продвинут дело!) Не надо ждать, как до сих пор, пока начнут цвести одни розы, и мало-помалу каждый станет чище (это не сразу, так прорастает зерно без солнца), и он, по своей воле, однажды передвинется на лучшее место, и завтра, ну послезавтра (осторожность никогда не мешает), станет больше человеком, чем был вчера и позавчера, если, конечно, при этом движении (и отталкивании — сила силу не ломит, ты по гвоздю, а гвоздь в доску!) не потеряешь голову или память, не упьешься славой или вином и не пошлешь все к чертовой матери! (Но это существенно только для единиц, ведь все разом не могут потерять голову, и сохранившийся росток не погибнет, он всегда будет готов выстоять и взойти, даже после «судного дня».) Человек не может вечно угождать людишкам, от которых зависит, он обязан думать о будущем.

Тогда уже не будет отдыха, мы не дети (хотя и рады детям), разве что изредка (чтобы стимулировать труд — ведь человеку недолго и заболеть — и чтобы поощрить отличившихся, может, и для некоторых других, пока еще неясных целей). Именно тогда, в ту светлую пору, пробудится счастье. Оно придет и расцветет в свой единственный час! (А не так, как теперь, когда он «прикупил» четвертого короля, червового, а у противника на руках «пять досок» вместо приличной карты, и все карты на столе биты; и рухнул карточный домик — исчезли все междоусобицы, спало внутреннее напряжение и осталась ерунда, мелочи, мурашки по телу, и нужно глубоким, очищающим выдохом остудить сердце, снять сильный спазм, словно на смертном одре. Страсти незаметно, с улыбкой умирают бесконечное число раз, и всегда заново, с улыбкой рождаются, горячие и уверенные в себе, а перед смертью остается самая твердая вера — в загробную любовь.)