Современная югославская повесть. 70-е годы — страница 35 из 91

Запах отвратный, глупая маска.

Мартино еще сказал о нем, что он «una piccola vipera arguta e maliziosa»[63]. Но он мало думал о великих полотнах, о природе, о злопыхании простолюдина. Мартино и его «полевые мыши» были для него неодушевленными предметами.

В первые дни Глориеты он и Ренцо всего один раз, случайно, распаленные и одурманенные летней послеполуденной жарой, сошлись вплотную и прикоснулись друг к другу, но тут же испугались и отскочили в разные стороны в какой-то жалкой подавленности. Это безмолвно и навеки было вычеркнуто из памяти. Понемногу создали неписаный устав Глориеты, где отражался ее исследовательский, отшельнический дух… Они никогда не вспоминали о «позорных прикосновениях» (Ренцо, конечно, в глубине души записал их себе в перечень «смертных грехов»).

Ренцо был не только на голову ниже ростом, но и слаб духом. Он ходил босиком, в тельняшке и совсем коротких, обшитых кожей грязных штанах, а в Глориете повязывал широкий парусиновый пояс, сделанный из пожарного шланга, с конским хвостом — это была и бахрома, и ножны, — хвост ритмично покачивался, когда он приплясывал, переминаясь с ноги на ногу, как бормочущий свои заклинания шаман. Ренцо! Сын сельского звонаря и живодера. Ренцо был его игрушкой, домашним животным. Немного постарше него, с быстрыми прозрачными розоватыми глазами, его холуй, добровольный льстец, вассал, жертва, вещь, мазохист, его обожатель, наслаждающийся своим подчинением, влюбленный в него, своего вождя, как в свою противоположность. Ренцо! Живая кукла, полезная в руках создателя (не бога!) и дрессировщика «черного вида» живых существ.

Ренцо расцветал. Румянец у него становился все ярче, как полевой мак, а его лицо все явственней бледнело и обретало тонкость — словно изваянное из алебастра. Заметно выступили подкожные гнойные прыщики — свидетельство неосознанного плотского волнения. Но выражение у него было одухотворенное, преднамеренно скромное и одновременно наглое, говорящее о беспредельной работе мысли. Круглые черные глаза с гадливо-насмешливым выражением, полуопущенные, как у молодых послушников, веки — он был средоточием спеси и ненависти, испытывал восторг и негу тайных помыслов, мрачное «вдохновение черного вида». Кто знает, откуда, как и почему тот чудовищный замысел овладевал им, к повседневной жизни он был глух и слеп. Путаный замысел истребления был основой его существования, его первой потребностью. Стеклянные глаза его слепли от великого, грозного стремления растоптать мир и толпу, чтобы этой всеобъемлющей жертвой воздвигнуть бесконечное количество крестов, на которых он видел распятыми не только школу, учителей, музыку, церковь, Мартино и толпы простолюдинов, но и, в минуты ненависти, родную мать — золотистую матрону, лишенную, подобно камелии, тепла и аромата; она так ни разу и не съездила с ним на каникулы в загородную виллу в Умбрии. Из всей его плоти било острое желание уничтожать существа определенного рода, определенного вида, определенных миров. Он рос с этим желанием, наслаждался им и видел его долгожданные, но приметные последствия, Уметь подчиняться, чтобы подчинять других и при этом сознавать, что время уходит быстро, без пользы!

Мутные воды всегда стремительны. В «священной» Умбрии тоже. Живому потомку славных предков даже само столетие казалось усталым, ленивым, лживым, умирающим, в то время как, он слышал, в утробе земли кипят и бурлят ключами опасные толпы черни, будто змеи под Глориетой.

Глориета мало-помалу заполнилась предметами, символами и тотемами «черного вида» вещей. Казалось, что их собирали какие-то могущественные руки индийских созидателей и разрушителей мира, а не хрупкие руки его и Ренцо. В ней скопились груды хлама, выброшенных, сломанных, украденных, бесполезных предметов. Чем же все-таки была Глориета? Свалкой тайного наследия или обретением древней (голубой) крови? Мертвенной и зловещей предпосылкой глобальной катастрофы? Почему он становился все более постоянным и горячим приверженцем «черного вида» вещей?

По женской линии в его роду были только рабыни — плоть и слезы Марии Магдалины. От мятежных, блудниц, развратниц, поборниц и послушниц до плакальщиц, рецидивисток, кающихся грешниц, мучениц. Чем усерднее они служили кипящей плоти, тем выше возносили роскошь голубой крови и культ мощных предков.

В бархатном альбоме, окованном серебром, бледно-рыжие фотографии, снятые при солнечном свете. Печальное выражение желтых, темных и черных глаз, окруженных коричневыми тенями, фигуры в длинных, свободно ниспадающих, как у римских богинь, платьях. Кресла с черными вышивками и белыми кружевами. Широкие соломенные шляпы, точно сосуды для ползучих растений. Перед зеркалами — вазочки из керамики, причуда госпожи. Под кроватями тяжелые ночные посудины из майолики с выпуклыми фиолетовыми розами. На ночных столиках деревянные крестики и массивные молитвенники. Подчеркнуто интимные запахи кожи, пота, одежды. И голые животы.

Захлопни расшитую обложку. Аллеи, гулянья, часовни, будуары, шепот, молитвы, слезы, хохот. Какие-то голубые, серые, серебристо-зеленые всадники. Усы подстриженные, английские, закрученные, в виде ласточкиного хвоста, нафабренные. Качели в тени и пуховые постели. Любовь, обман, благословение, растление, надругательство.

А на втором плане — в изобилии маслобойки и печи, масло и хлеб, жернов и нож. Вещи. Крестьянки, слуги, лошади, коляски, очаги, навозные кучи, плуги, волы, фонтаны — вещи. Груди молодых селянок, млекопитающие с мышцами, жилами, хрящами, неведением, утробой, спермой. Вещи. Спазм в горле, отвращение, бессознательность, падение!

И пробуждение.

Фаланги очищения. Запреты на дыхание, смех, шепот, отправления желудка. Изгнание в ад. Камень на шею — и в воду. Стерты все самобытные цивилизации — американская, китайская, русская, балканская, испанская, все дикие страны, все миры полукровок, фальсификаторов и рассадников животных инстинктов, тупой, разлагающей, ленивой, животной жизни и издыхания. Еще одна фаланга из тысячи, миллионов фаланг, которые сами должны стать жертвами. И Ренцо в конце концов должен стать жертвой. Неизбежное зло и величие века — пресмыкание. Насилие во имя избранных, карабкание на престол избранных, а не историческая игра с бандой Мартино.

Глориета была не одной из возможностей жизни, но единственной.

Ко́злы, увешанные бубенцами, для ампутации крыльев распятых летучих мышей, чтоб заглушить их писк. Черные булавки, вколотые в темя живых лягушек — тренировка в прыжках назад. Серебряная кадильница, полная птичьих и осиных перепонок — против дурного глаза.

Под решетом всегда наготове злые жуки, целый улей свирепых насекомых, переносчиков чирьев, чесотки, коклюша, зубной боли, запоров, страданий и смерти. Череп с тремя зажженными свечами в трех зияющих отверстиях, фонарь для приманки убежавших жуков. Стеклянный шар, в нем ладья с невольниками, воздушный змей из человеческой кожи, древний пергамент с римскими цифрами, отсчитывающими время взрыва адской машины. В темном углу Глориеты висел, покачиваясь, один из тайных драгоценных трофеев — черный тяжелый крест с распятым серебряным Иисусом, отрезанный с епископского пояса на традиционном летнем домашнем маскараде. (Епископ был вне себя от злости и возмущения, а отец его успокаивал, поддакивал, они расстались — епископ позволил поцеловать руку, благословил, отец поклонился.) И при этом была еще тьма других ничтожных, неполноценных, бессмысленных вещей, которые позднее подло взбунтовались.

Был здесь и тот квадратный столик с навесом — «мучилище» — с приспособлениями для пыток («испанским сапогом» ): большой старой трещоткой, которую использовали от великого четверга до пасхи, а теперь ее деревянный желоб служил в качестве тисков и ждал первую жертву.

Однажды Ренцо ожерельем из проколотых косточек, окрашенных в белый и зеленый цвет, заманил Изотту, такую же белую и зеленую. Она стояла в дверях Глориеты, как листок белого ясеня. Дрожащее созданьице с мутными голубыми глазками, с воспаленными веками, вокруг которых уже появились коричневые круги, признак какой-то зарождающейся болезни, пепельные, как у старых вил[64], волосы, серовато-белое тело без косточек, худые, широко расставленные ноги, любопытная глуповатая улыбка на сомкнутых губах, как у ангорских кошек. Она вся была студенистая, дрожащая, ни ребенок, ни девушка, способная вызвать соблазн или сожаление, — незавершенное, неопределенное создание, рассеянное, изломанное, легкомысленное, как рисунок малыша, со случайными размазанными контурами и красками.

Иисус на серебряном кресте епископа был недвижим, его покрыли мокрым пестрым платком. Можно начинать волнующее путешествие «в повесть вен». Так они позднее назвали ту первую (злодейскую!) пытку — она должна была помочь им стряхнуть с души бронь навязанных, неестественных, опротивевших навыков и обычаев, освободиться от приобретенных мерзостей, которые, словно у них были руки, преграждали поток живой крови.

Он стоял поодаль, в углу Глориеты, на «заповедном мосту», крепкий, полный достоинства, и не спускал глаз с напряженно трепещущего Ренцо.

Изотта уселась на стульчик, губы сомкнула, любопытная и глуповатая. Стульчик чуть отклонялся, как кресло-качалка, и ноги ее висели над поперечиной. Ренцо притащил скамеечку со вделанным воротом. Изотта только моргнула, Ренцо надел ей ожерелье на шею, и она тут же схватилась за него ручками. Ренцо привязал ее своим парусиновым поясом к спинке «мучилища». Он стонал, дрожа, как пружина. Трясущимися руками взял ее за пятку левой ноги и вставил ногу в ворот. Затолкал ногу поглубже, до упора, — она не проронила ни звука. Затем Ренцо спустил штаны. Его короткие кривые ноги дрожали, когда он поднимал ее юбчонку. Под тельняшкой он был совсем плоским. Его угнетал стыд от предчувствия своего бессилия (хотя по уговору ему полагалось только символически исполнить задуманное). Изотта начала выдергивать связанные руки. Рот у нее раскрылся, глаза округлились в удивлении. Ренцо привел в движение ворот, послышался хруст орешка. Изотта заскулила, как щенок. Ренцо упал на нее, обнял и протиснулся между сжатыми бедрами. Изотта испуганно всхлипнула. Плакала она тихо, жалобно подвывая, а свободная нога дрожала, как крыло бабочки.