Современная югославская повесть. 70-е годы — страница 60 из 91

дного случая, когда бы возвращенец имел большие неприятности с их полицией, за исключением этих ваших… — Васич резко оборвал свою мысль, однако тут же спокойно продолжил: — Наше счастье, что такие сообщения редко доходят до тех наших людей, которые непогрешимы перед их революцией…

— Меня это не очень ободряет… — из темной глубины произнес раздраженный голос — Коммунисты прибегают к куда более изощренным приемам.

Васич нервозно затряс головой и еще тверже оперся руками о стол. Взглядом, выражавшим утомление от давящей темноты и отвращение к насыщавшему ее дыму, обвел он разделившиеся тени голов. Они вновь стали сливаться одна с другой, словно у них не было сил поодиночке выдержать выстреливающий взгляд его глаз.

— К каким бы приемам ни прибегали коммунисты, полковник — наш! — сказал он. — Прежде чем закончить заседание, я приказываю вам, господа, сегодня же выяснить, о какой поездке воеводы идет речь и как долго его не будет в Вене… Милош, после ухода господ подними шторы и открой окна…

Тени заколыхались и поплыли сквозь дым, освобождая от себя карту, пропитанную дыханием их ненависти и ярости, и подавляя в себе вспыхнувшее желание вдохнуть аромат желтых и зеленых просторов по ту сторону долины.


Наутро, едва Васич проснулся, Милош вместе с кофе принес ему сообщение об отъезде воеводы.

— Господин генерал, наш воевода смылся, — сказал он.

— Не болтай ерунды, Милош, — оборвал его Васич и понюхал кофе в джезве. — Кофе у тебя не свежий…

— Сегодня поджарю новый. А о воеводе верно. Нынче ночью слышал от его людей. Говорят, поплыл наш воевода в Америку.

— Быть этого не может! — взвизгнул Васич.

— С таким-то золотом, господин генерал, он может махнуть и в Америку…

Васич побледнел. Губы растянулись в неестественной улыбке, а глаза впились в чашечку с кофе, словно в ее черной поверхности он увидел корабль с бородатым путешественником. Он поднес чашечку ко рту и в два глотка выпил обжигающий кофе.


За время многолетней жизни на чужбине — хотя думы о потерянной родине, о земле, где остались его корни, мысли о том, что покинул он ее, как беспомощное суденышко, унесенное волнами человеческого безумия, ни на день не оставляли его, хотя порой мучили его приступы невыносимой тоски, безнадежной ностальгии — Филиппу никогда и в голову не приходило пускаться в философские размышления о трагической общности всех утративших свое небо. Однажды Хельга неосознанно навела его на это размышление. Сделала она это невольно, в постели, где, как всегда, становилась еще красивее; такой он представлял ее в первую брачную ночь, невинную и скрытную, задохнувшуюся в откровенном жаре страстного желания.

В ту ночь, уже под утро, они не спали и, приятно утомленные, смотрели в окно с раздвинутыми шторами на небо с миллионами звезд. Она прошептала, что среди них ищет свою звезду, а потом замолчала и молча сидела, глядя на его грустное лицо. Она уже сожалела, что напомнила ему, что это небо не его и что на нем нет его звезды. А он угадывал ее желание подарить ему свою звезду. Оба обрадовались рассвету, потому что на небе уже не было звезд; больше они никогда ночью не раздвигали штор. Теперь, глядя на лицо Габи и в ее глаза, всегда полные грусти, он думал о мире, к которому принадлежит. По существу, он лишь вспоминал их первую встречу, их разговоры об общности судеб и осознавал истину, от которой хотел убежать, — что счастливыми и в любви могут быть только люди, принадлежащие одному и тому же миру. Он думал об этом и спрашивал самого себя, думает ли Габи так же, внушила ли и ей жизнь — пусть безжалостно и грубо — то же представление, ибо без него она не сможет ни понять то, что он хотел ей предложить, ни поверить, что это единственная причина, почему образ Хельги стал бледнеть в его воспоминаниях, и что ее, Габи, он полюбил любовью тех, кто понимает друг друга.

Она стояла рядом с ним с букетом красных гвоздик в руках и смеялась трюкам старого клоуна, зазывавшего публику перед цирковым шатром. Она не почувствовала, что Филиппа нимало не занимает эта прогулка по Пратеру, где она выбирала программу, желая порадовать его, своего единственного гостя, в день двадцатипятилетия.

— Хочешь, посмотрим это? — спросила она его, совсем как девчушки рядом с ними, умолявшие родителей пойти в цирк старого клоуна.

Он ее не слышал. Он вырвался из размышлений, только когда она его спросила:

— Может, ты не любишь цирк?

Он что-то сказал, смущенно улыбаясь, но Габи не могла слышать его из-за громких выкриков старого клоуна, через огромную картонную трубку зазывающего публику:

— Так даже мать в колыбельке вас не смешила, щекоча голые пяточки. Войдите, если хотите узнать свою судьбу… Неужели вас не интересует, что принесет вам завтрашний день?! Неужели вы не хотите узнать, не постигнет ли и ваш город участь Хиросимы?! Дамы и господа, всего только два маленьких шиллинга! — Заметив их, он отнял трубу ото рта и наклонился вперед, как бы желая доверительно к ним обратиться, и крикнул, перекрывая многочисленные голоса: — Войдите, чтобы я перед людьми не открыл вашей тайны… Уговорите его, барышня… Видите, он боится. Вдохновите его женскими чарами…

Габи подхватила Филиппа под руку и повела в цирк. За ними потянулись дети, повиснув на рукавах родителей. В распахнутом пологе шатра их встретил бравурный марш и пронзительный свист черной атомной бомбы. Укрепленная на проволоке, она кружила над маленькой ареной.


Она пересчитала гвоздики в красивой керамической вазе, стоявшей между ними на столике, покрытом белой скатертью.

— Двадцать пять, — сказала она, не скрывая удовольствия, что число цветов, которые он подарил ей, соответствует числу ее лет.

— Габи, — он взял ее руки в свои. — Скажи мне…

Она подняла на него глаза… Филипп увидел в них слезы и, пораженный, произнес:

— Габи…

— Не расстраивай меня, Филипп, — попросила она и улыбнулась. — Это так… не из-за тебя… Мы, женщины, умеем так, даже когда счастливы…

Вокруг них было еще много счастливых. Они так же держались за руки, однако только у нее от счастья глаза были полны слез. Филипп поразил ее своим вопросом, пробудил в ее сердце девичий трепет, заглушенный бессчетными встречами с мужчинами, которые оставляли на ее теле следы обмана и уходили, слизывая с губ вкус ее молодости.

Он не был похож ни на одного из них. С первой встречи она ему верила: она полюбила его голос, выдававший порыв одинокой и разочарованной души, поняла, что он не из тех, перед кем она не смела показывать слезы, потому что никто из них не поверил бы, что в самом деле можно так долго тосковать о потерянном небе. Она сразу поняла: ему можно рассказать, что небо над ее родиной совсем другое, и что отблески света с будапештских крыш, точно улыбки, слетают к звездам, и что оно там шире, чем здесь, и что на нем больше звезд, чем на этом, и что Дунай там был красивее, чем этот здесь. Обо всем этом могла она ему рассказать и была уверена, что он будет терпеливо слушать ее и не станет с удивлением смеяться над тем, что она так безумно тоскует в этом нынешнем веке, когда люди открывают новые берега и новое небо. «Ты бы поехала со мной на мою родину?» — спросил он и больше не добавил ни единого слова. Он казался смущенным, именно такими она представляла себе сватов, он смотрел на нее робея, словно кто-то привел его сюда на смотрины и он мучительно, точно деревенский парень, подыскивает слова, боясь, не сорвалось бы чего лишнего, больше того, что он может ей предложить, если она согласится пойти за него замуж. Она заметила это, хотя и сама была смущена, может быть даже не меньше его, потому что он был первый, кто говорил с ней так.

И теперь она слушала, втайне желая, чтобы это ощущение ожившего девичества продлилось как можно дольше. Она боялась — нет, не узнать, что он придумал эту красивую игру и назавтра скажет ей, что это была лишь шутка по случаю дня ее рождения, — она боялась самой себя, своей неловкости оттого, что включилась в такую красивую игру, потому что всегда мужчины играли с ней иначе. «А если Филипп думает так серьезно, — размышляла она, пряча глаза за гвоздиками, — как ему ответить… Как девушки ведут себя в подобных случаях? — Она грустно усмехнулась, — Нет, нет, дорогой Филипп, будет лучше, если ты все это задумал лишь как красивую игру…»

— Габи, я серьезно об этом думаю, — сказал он, словно угадав ее сокровенные мысли. — Ты полюбишь мою страну…

Она прислушалась к музыке и, посмотрев на площадку для танцев, сказала:

— Ты хотел, чтобы мы танцевали…

— Габи, — нахмурился уязвленный Филипп, — я с тобой говорю серьезно и прошу, выслушай меня до конца. — Она перевела взгляд на гвоздики, а он продолжал: — Я рассказывал тебе, что у меня двое детей. Ты видела их на фотографиях. Они уже взрослые. Тебе не придется заботиться о них…

— Филипп, — почти крикнула она. Лицо ее побледнело. Она дрожала, глядя прямо ему в глаза, всерьез разозлившись на его настойчивость, которой уже страшилась. Теперь она твердо знала, что Филипп не шутит, а сама она не умела такое обратить в веселую игру, как не была готова серьезно задуматься о его предложении. Мучило ее что-то, что было сильнее ее нежданной любви к нему, сильнее его упорной настойчивости. Только она не хотела говорить ему сегодня об этом, и никогда, наверное, никогда не скажет, чтобы не потерять его как друга. Она пожертвовала бы им как любовником — их у нее было достаточно в жизни. Чтобы оттолкнуть его, ей достаточно было бы нескольких банальных слов, может быть, одного жеста, каким женщины, подобные ей, пользуются в случаях, если мужчина вдруг слишком увлечется, забывая, что заплатил только за определенную игру. Но он не относился к такому сорту мужчин, она верила в это и потому сказала: — Филипп, неужели ты считаешь, что это возможно?

— Как?! — растерялся он. — Ты не смеешься надо мной?

— Нет, разумеется, нет, — поспешила добавить она. — Признаюсь, ты смутил меня… Все это так неожиданно… Просто не могу понять… мы же очень мало знаем друг друга…