— Розали, если ты сегодня не чокнешься со мной, я сгорю, — обратился к ней посетитель с маленькой головой и огромными красными лопухами-ушами.
Она прошла мимо, не понимая вопля, вырвавшегося у него на сербском языке, однако его смешные уши развеселили ее. Она улыбнулась ему и бедром задела его по носу. Он сидел ошеломленный и онемевший от того, что такая ее милость предназначалась именно ему, и лелея надежду, а вдруг уже этой ночью он будет ее избранником.
Розали остановилась у стола, где сидели три брата Бешича. Двое старших — мужчины средних лет в дешевых костюмах из магазина готового платья. Они были очень похожи друг на друга, у обоих волосы черные, кудрявые и густые, даже морщины на нахмуренных лбах одинаковые. Третий был молодой, совсем мальчик. Внешне похожий на своих старших братьев, он хмурился, точно как они. Облокотившись на стол, он уставился в пеструю скатерть, чтобы не глядеть на Розали.
— Оставь нас в покое. У нас нет таких денег, — сказал ей один из старших, скребя грязным ногтем указательного пальца по краешку рюмки. Поймав взгляд брата, он понял, что сказал по-сербски, и, неуверенно подняв голову, повторил на плохом немецком: — Wir haben kein Geld…
Розали хлестнула его взглядом и упрямо взяла свою рюмку с подноса. Кафана на миг замерла, а затем в тихом ворчании выразила неудовольствие ее выбором.
Норовистых братьев Бешичей не любили завсегдатаи кафаны, хотя о них никто ничего не знал, разве только то, что прибыли они откуда-то с юга Сербии. О старших говорили, что они невезучие и нравные люди, ни с кем не уживаются и младшего таскают за собой, точно боятся, не отнял бы кто его у них. Четники долго их обхаживали и даже были уверены, что в один прекрасный день они встанут в их боевой строй. Однако вскоре прошел другой слух: братья Бешичи возвращаются на родину. Едут к коммунистам на поклон, за милостью. Главным виновником такого решения считали младшего. «Побоялись братья, как бы братишка от тоски не усох…» — сказал кто-то слишком громко, а братья на его слова ответили так, как все и ожидали: избили на глазах у всей кафаны. После того как болтуна выбросили на палубу баржи, самый старший Бешич обратился к Стеве-Мамузе, да так громко, чтобы вся кафана слышала его и уразумела, что его слова относятся ко всем присутствующим: «Слышал ты, газда Стева, что говорит этот свиной опанок? Или его не гложет тоска, что над чужим горем измывается? Знаем мы таких, из-за них мы тут и очутились! А если кто спросит, скажи, что братья Бешичи, Милисав и Живадин, такие, какие есть, и света белого невзвидит тот, кто тронет нашего Будимира!»
Стева и слова не проронил, только в душе молил бога, чтобы кто из гостей не услышал и не стал перечить Бешичу, а то, чего доброго, дойдет до потасовки, тогда уж всё начнут крошить. К тому же он с Бешичами был в хороших отношениях и рассчитывал на их помощь, если что случится в кафане. И если кто тут и мог сказать, почему старшие братья столь чувствительны, когда кто-то даже без злого умысла пытается подшутить над младшим, так это он, Стева. Старший Бешич как-то открыл ему сердце: «Душа разрывается из-за нашего мальца… Видим ведь, как он прямо сохнет… Бывает, целый божий день слова не промолвит. А то вдруг глаза зальются слезами, посмотрит на меня и Живадина, будто хочет сказать нам, отчего теснит сердце, и опять молчит. Помолчит да махнет головой, словно про себя скажет: «И чего вы хотите от меня услышать? Точно не знаете, что было бы со мной, если б не вы оба…» А ведь прав он, знаем и я и Живадин, что его терзает, — не будь нас, он бы первым поездом подался домой, и будь что будет. И то правда, ему-то ничего бы и не было. Пока шла война, он был дома, у стариков, а из-за нас, кто знает, что с ним теперь сделают соседи… Утаили мы про это от него, а когда уезжали, отец и мать сказали ему, почему он должен ехать с нами, только вот…» Здесь он замолчал и чуть искоса посмотрел на Стеву, словно говоря: «Смотри, Мамуза, если кому скажешь, над чем Бешичи голову ломают…» С тех пор никогда больше они об этом не говорили, а Стева вел себя так, словно никогда ни единого слова о тоске младшего Бешича и не слышал.
Розали подняла рюмку, чтобы чокнуться с младшим, Будимиром Бешичем.
— Я тебя выбрала, — сказала она, улыбаясь мальчику.
Братья скрестили взгляды. Мальчик покраснел и еще глубже зарыл голову в руки.
— Отстань от брата… — сказал средний.
Розали взорвалась. В ней закипело тщеславие признанной королевы баржи, она замахнулась, готовая выплеснуть рюмку вина в лицо старшему брату, но сдержалась, поднесла к губам и отпила глоток.
— Я знаю, что у него нет денег. Он будет моим гостем…
— Он не хочет быть твоим гостем, Розали, — спокойно прервал ее старший.
Розали словно оглохла. Быстро поставила поднос на стол, ухватила парня за волосы и подняла его голову. Сунув ему в лицо свою полуобнаженную грудь, с вызовом сказала:
— Ну же, скажи своим братьям, что они попросту ревнуют тебя. Скажи им, что хочешь того, чего им не достать за свои деньги…
— Парень тебя не понимает, Розали, — сказал средний брат. — Он не говорит по-немецки.
— Понял он получше вас обоих, для чего приглашает его Розали!
Парень молчал и краснел. Он был смущен и пристыжен. Он не понимал ни своих братьев, ни Розали. Он чувствовал лишь боль у корней волос, за которые она его сильно тянула. Хотя ему были известны правила ее игры и хотя до сих пор он втайне много раз желал оказаться в числе ее избранников, чтобы в ее объятиях пережить то, что в нем поднималось как прилив и обозначалось неистребимыми запахами, сейчас он чувствовал себя несовершеннолетним и бессильным. Единственное, чего он желал, — чтобы она выпустила его из своего нахального объятия, не выставляя на посмешище всему свету, а братья перестали бы важничать и поскорей ушли из кафаны. Розали же еще сильнее потянула его за волосы и прижала лицом к своей груди.
— Скажи братьям, что ты хочешь… — шепнула она ему.
Парень мотнул головой, но не сразу оторвался от ее груди.
Розали взвизгнула, оттолкнула его и нависла над столом.
— Дураки! — сказала она и плеснула в старшего липкой желтоватой жидкостью из своей рюмки.
Братья обменялись взглядами и бранью, а младший уперся локтями в стол так, словно пытался пробить его. Из густого сизого дыма прорвался гул голосов. Бесчисленные руки взметнулись за ароматами, которые Розали расточала за собой, разъяренная возвращаясь к стойке.
Посиневшее лицо Учо со сплющенным на запотевшем стекле носом, заплаканное и печальное, смотрело из темной осенней ночи. Никто в кафане его не замечал, даже те, что сидели за столом у самого окна, в которое он таращился.
— Прощай, — проговорил он, обращаясь к красивой девушке на рекламе «Кемел». От его теплых вздохов окно запотевало, и он вытирал его рукавом, чтобы снова видеть ее. Розали и ее обожателей он не замечал. Для нее и для них у него не осталось ни единого «прощай» из тех, что он высказал сегодня в ночи. Ее он не любил, как ему казалось, из-за ее истеричного визга, который во мраке напоминал сатанинский хохот. Их он презирал за то, что они не отобрали у Стевы баржу, чтобы на ней отправиться к далеким берегам его родного Срема. И если чье-нибудь знакомое лицо появлялось у окна или кто-то останавливался возле него, чтобы о влажное стекло охладить свой разгоряченный лоб, он отодвигал голову и терпеливо ждал, когда ему освободят обзор.
— Jawohl, красавица, я всегда курил «Кемел»… Прощай, — сказал он в последний раз и полегоньку стал сползать. Он посинел, сплюснутый нос его печально тянулся по стеклу, оставляя замусоленный след разлуки. А когда колени его коснулись палубы, он истово перекрестился. Затем на четвереньках отполз во тьму.
Под трапом баржи, до которого Учо, хотя и полз на четвереньках, добрался быстро, запахло бензином. Полную банку бензина он вылил на деревянную обшивку баржи, а остаток выплеснул на трап. Потер от удовольствия руки, потом перекрестился, пробормотал что-то вроде молитвы и неспешно вытащил из кармана зажигалку. В его грязных ладонях затрепетал огонек, словно испуганный светлячок, заметался и задрожал посреди моря заплаканной мглы. Ладони поднесли огонек к зловещим запахам и отдали тьме, а сами сжались, в ярости и бешенстве, в клубок задуманного греха.
Из брошенного огонька рванулось яростное пламя. Красные языки разорвали сизую ткань тумана, в которой ночь прятала печаль севшей на мель баржи, защелкала сырая гниль, стреляло источенное червем дерево, запахло осмолившимися волосками — сжатые в кулаки руки взметнулись вслед за пламенем; перепуганные люди были похожи на летучих мышей, вырвавшихся из удушающего дыма на простор, чтобы с высоты своей бессильной мести послать последнее «прости» своему разоренному гнезду.
Стева стоял на пригорке в клочьях дыма, который ветерок доносил с пожара, стоял как вкопанный, как обгоревший черный столб, и беззвучно открывал рот, заполненный белой пеной. Из-под опаленных бровей вытаращенные, налитые кровью глаза стеклянно блестели в отсветах огня, лили тихую слезу, оставлявшую бороздки на его закопченных щеках. Рядом стояла Паула — испуганная, лицо в копоти, платье разодрано, словно ее терзали сотни рук. Она плакала и непрестанно повторяла:
— Иисус-Мария… как страшно…
Розали стояла в стороне от всех. Ее заплаканные глава выдавали печаль по «королевству», которое пожирал огонь. На ней не было заметно никаких следов пожара, и оттого казалось, что она пришла сюда как сторонний наблюдатель, который спокойно вернется в свою теплую постель, унося с собой запахи беды, о которых сразу же забудет. То, над чем она уже теперь должна была задуматься, было далеко от реальности, спаленной вместе с баржей. С робкой надеждой, хотя и без особой радости, потихоньку отворачивалась она от пожара и оглядывалась на сияющие огни Пратера, где ждал ее старый балаган.
Остальные тихо, без слез горевали о несчастье человека, который был им дорог, хотя и ругал их и оскорблял, но все-таки делал он это на их родном языке.