Выйдя из леса, мы опять увидели его: он уходил по зеленой равнине. И хотя он далеко нас обогнал, было видно, что он качается и ковыляет, точно пьяный или вконец изнемогший от усталости, первым делом напрашивался вывод, что он не в себе, ибо вышел на эту неоглядную равнину, где у него не было никаких шансов от нас ускользнуть.
Однако, независимо от того, какую радость и облегчение он испытал, вырвавшись из холодного и мертвенного леса, он пока не знал, сможет ли обогнать солнце и удастся ли ему преодолеть эту неизмеримую даль перед собой.
Нас обуяло бешенство, оттого — это без всякого преувеличения можно было предположить — что здесь, на гладкой равнине, от нас не уйдет и самый быстрый зверь, а тем более неловкий и утомленный человек.
Он больше не оглядывался, проверяя, сколько человек его преследует и как близко они к нему подошли, так как знал: глаза, в сверканье раскаленного дня, наверняка бы его обманули. Он бежал прямо по пустой и мягкой траве, волшебными горами манившей его и призывавшей нырнуть в нее, как в колышущуюся воду — вот так, вытянувшись, недвижно он бы камнем пошел на дно! Желание это стало внезапно столь сильным, что он подумал, будто не сможет воспротивиться ему, хотя и сознавал, что не смеет больше останавливаться, позволяя этим людям приблизиться. «Если ты не выдерживаешь, — сказал он себе, — попытайся найти силу, думая о самом важном! Думай о том, ради чего ты решил жить!»
Потом мы заметили, что с нами бегут какие-то люди, чье присутствие мы не были в состоянии объяснить. Можно было, правда, предположить, что это отдыхающие из какого-то дома отдыха, расположенного неподалеку в горах, или бездельники-туристы, не устоявшие перед заманчивым искушением принять участие в волнующей и как будто азартной игре. Разумеется, нам ничто не мешало осведомиться у них, кто они и для чего к нам присоединились. Но мы этого не сделали: раз уж мы все вместе преследовали одного человека, какое значение имело то, что объединило нас против него!
Взглядом, обращенным назад, в прошлое, он пытался уцепиться за что-нибудь, что придало бы ему и воли и, силы. Однако тщетно: у него не было сына, который продолжил бы его род; не было жены, которая оплакала бы его; не было даже, после пятнадцати лет упорных исследований, той химической формулы, которая сохранила бы след его жизни! Ему вдруг показалось, будто он оставляет после себя лишь пустошь и праздность, из которых он не в силах вызвать хотя бы одно событие, одно лицо, один голос, один запах — ничего из того, что бы могло убедить его, что он воистину жил. Вытянув руки к фиолетовой дали, которую нельзя было охватить даже взглядом, он вдруг зарыдал: он глотал слезы, смешанные с потом, отягощенные желтой пыльцой, которая, осыпаясь с растоптанных им цветов, парила над ним, точно рой сверкающих насекомых. Но и в эту печальную минуту своего преображения он сам не понимал, плачет ли он оттого, что все в жизни ускользнуло от него и промчалось мимо, точно он не умел или не хотел жить, или же своим недоступным контролю внезапным плачем он, по существу, примирялся с фактом, что за отпущенные ему такие мгновенные 2160 часов он не сможет возместить ничего из того, что за прошедшие тридцать семь лет упустил.
Вскоре мы узнали, почему к нам присоединились эти хлопотуны. Один из них вдруг крикнул: «Я больше не желаю убегать! Я не виноват!» Приятели окружили его, убеждая, что они тоже ни в чем не виноваты, но вот убегают, ибо приходится, из этого следует, что ему не стоит столь легкомысленно подвергать себя опасностям. Мы наблюдали за ними со стороны и смеялись их ошибке. Яков сказал им: «А мы не убегаем, мы сами преследуем!» Они взглянули в том направлении, куда Яков вытянул свою длинную руку, и лица их прояснились. Потом они принялись расспрашивать, что нам сделал этот человек и как мы решили поступить, когда его догоним. Мы же, ясное дело, помалкивали. Они упорно к нам приставали, и я не выдержал: «А какое, черт возьми, вам до этого дело?» — «Простите, но уж коль скоро мы кого-то преследуем, то хотим знать, в чем заключается его вина», — ответил тот, что утверждал, будто он не виноват. — «А кто сказал, что мы позволим вам его преследовать», — осклабился лесник. Отойдя в сторонку, те стали шепотом совещаться. Наконец один из них решительно произнес: «И тем не менее мы тоже за ним немного побегаем, поскольку никто нам этого запретить не может». — «А что вы имеете против него?» — спросил я. «Это наше дело, — надулся самый маленький среди них, — мы не обязаны давать вам отчет, не так ли?»
Потом ему пришло в голову: может быть, и не все для него потеряно; если каждый последующий миг он проживет на полном дыхании, как будто последний в жизни, — возможно, в конце концов он поверит в то, что прожил столько, сколько нужно!
И теперь мы все вместе его догоняли. Но поскольку ему — не оттого ли, что он бежал прямо и больше не оглядывался, — каким-то чудом удавалось сохранять между нами прежнюю дистанцию, мы сами себе казались смешными и жалкими: солнце било нас по затылку, пот заливал глаза, мы спотыкались от изнеможения, нас мучила жажда. Возможно, поэтому мы вдруг стали ругать его, называя разными бранными именами и осыпая самыми черными проклятиями, которые недвусмысленно говорили о нашей решимости рассчитаться с ним без пощады.
Однако он не знал, что нужно сделать, дабы в это поверить: найдет ли он то, может и не существующее, химическое соединение, на поиски которого растратил свою молодость; успеет ли познакомиться с теми далекими городами, горами и морями, по которым он так тосковал, откладывая путешествие на потом, до лучших времен; перецелует ли он за эти короткие оставшиеся ему ночи женщин, которых, запершись в своей лаборатории, он не успел даже пожелать; сможет ли испытать волнение по поводу тех явлений, которые оставляли его равнодушным; сумеет ли в том, чего не замечал всю жизнь, вдруг найти красоту, доставляющую наслаждение; сможет ли испытать страдание и счастье в той мере, насколько необходимо для того, чтобы поверить, будто ты на самом деле прожил отпущенный тебе век?!
Но беспомощно поспешая за ним, мы уже боялись, что не догоним его, потому что на самом-то деле он бежал быстрее нас и с каждой минутой удалялся все больше, словно там, на краю пожелтевшего плоскогорья, его ожидало нечто, к чему он отчаянно стремился. Что нам еще оставалось, как не возненавидеть его? Разумеется, возненавидев его, мы в первый миг даже не подозревали о том, насколько это сильное и удивительное чувство, определившее наше отношение к нему, стерло все различия в побуждениях, по которым мы до сих пор его преследовали, так что вскоре, сближенные и чем-то ставшие одинаковыми даже внешне, мы теперь походили друг на друга: потные, с искаженными лицами, устремленные вперед, мы бежали в одном ритме и дышали одним дыханием, точно стая измученных собак, чьи силы поддерживались яростью и ненавистью.
Пока он искал ответа на эти вопросы, жизнь его — из собственной смерти, в которую он смотрел точно в темное зеркало, — внезапно, с ужасающей ясностью отразилась подобно некоей картине, с неверными контурами и кричащими красками, заплясала перед глазами, неожиданно открывая, что смысл человеческого существования прежде всего заключается в любви и красоте, следовательно, во всем том, чего на этой выцветшей и искаженной картине его жизни вовсе не бывало. Он был взволнован постижением этой чудесной и простой тайны, всегда ускользавшей от него, и ему показалось, будто местность вокруг преображается: зубчатые и черные вершины гор становились прозрачными и, подобно утопающим теням, растворялись в лоскутном, пестром своде неба; острая трава, совсем недавно опутывавшая его ноги, становилась мягче и голубее, а целая эта колышущаяся равнина казалась ему морем! Однако всеобщая перемена не удивила его. Он понимал, что зримое в нем преломляется иначе, ибо он уже был в состоянии во всем обнаружить ту потаенную красоту мира, которому принадлежал, и ощутить любовь ко всему, что этот мир составляло. Он уже верил, что ему удастся обмануть свою судьбу. Должно быть, поэтому он и бежал быстрее, сознавая, что в безумной гонке его поддерживают теперь не страх, не отчаяние, но лишь та трепетная мысль о возможности подлинного спасения, мысль, от которой он все больше приходил в восторг, он спотыкался, чувствуя, как у него в груди ширится огненная волна, а тело полыхает внезапной и необъяснимой тоской по морю!
По существу, наша ненависть к нему была равна самому удивительному и самому жгучему желанию.
Он желал в тот миг услышать не поддающееся разгадке звучание волн, бьющихся о берег; усыпляющую тишину штиля тех ослепительных дней, когда на потемневших камнях согреваются лишаи, а перезрелые, потрескавшиеся смоквы истекают сахарным соком; он желал услышать то высокое, почти болезненное стрекотание невидимых кузнечиков; почувствовать горький и едкий запах соли, дегтя, морской рыбы, высохших водорослей, йода, красного вина, прогорклого оливкового масла; он желал увидеть тихие ночи под низким небом, которое, подобно серебристому колоколу, мерцает в недрах морской пучины; он желал оказаться на каком-нибудь пустынном южном пляже, возле Будвы, где, вытянувшись на раскаленном песке, будет лежать один, неподвижный, опьяненный всем сущим, словно оно создано ради него; и на грани отчаяния он желал жаркого, бесстыдного женского тела, оголодавшего от солнца и ожидания, тела, в которое он погрузится целиком, позабыв о смерти и времени!
Мы хотели поскорее догнать его и за все испытанные нами муки и за все беды, сопутствовавшие нам, как могли, сурово наказать. Охваченные этим неодолимым желанием, мы не в силах были удержаться, чтобы короткими, отрывистыми возгласами и яростными воплями, которых он, к сожалению, не мог слышать, не обещать ему, что мы раздавим его, как змею, пока последняя крупица плоти не отвалится с его тела, а кожа не станет синей, как индиго; мы вырвем ему ногти и выдернем зубы; мы набьем ему рот землей; мы наплюем ему в глаза; и наконец, пока он будет жить и понимать, что с ним творится, мы вырвем у него сердце, ежели оно у него вообще существует!